Впрочем, не только в Рязани есть Казанская Божия Матерь и Спас-на-кладбище: в Москве на Лубянке – Гребенская Божия Матерь – и на Арбате – Успеньена-могильцах, церкви поставлены Богу, звонницы смотрят в небо, – к небу звонят, – и так же пришел иной век, и купцы ставили пудовые свечи и говорили: «Извините, Бог, конечно, един и первый, но экономическая необходимость – вынуждают-с, касательно того, чтобы застроить, конечно, небоскребами!» – и ставили небоскребы, заслонявшие небо от церкви, зажабившие церкви в переулочки, – прекраснейшие церкви, памятники мистики, старины и культуры. – Рязань – яблоко! –
– Тра-трак-трак-тра! – автомобилья поступь.
Стар тракт Астраханский.
Рязанские земли – зарайские (у Христа за раем) прожрали зимы картошкой – – Двадцать первый год рассказал о голоде – – Голод. Не нашим большакам рассказывать о голоде, нужде и зное. Там, в хлебородной, в каком-нибудь Нурлате иль Курдюме, иль в Курячьих каких-нибудь Титьках – все погорело в тот год, дотла. Мужику нашему, как дикарь, – сла-вя-ни-ну! – решаться, решиться, решить: не впервой, чай, ходить по земле, кочевать, бегать, решать день, решать два, – всю жизнь гнувшему спину – без дела ходить, трогать землю, в небо смотреть, в степь смотреть, в избе на конике часами сидеть перед миской с коровьим пометом, – и решать, решиться, решить.
– Надоть… ехать… жена, – жене впервые сказать жена, а не сволочь, не сука, без зуботычины.
Сваливать в беду все имущество – два одевала, перину, икону, топор, – в день, перерезать, продать, променять – корову, теленка, овцу: – день работать, шею ломать, как всегда, как всю жизнь. А к вечеру (обязательно в ночь надо выехать!) – зайти последний раз в избу, взглянуть, как десятки лет, в красный угол – в пустой угол, не перекреститься даже, ибо угол пуст, – хлопнуть в раздумьи кнутовищем себя по колену. –
– Ну, что же… трогай, жена!.. – и самому идти рядом, тысячи верст, до могилы…-
Тысячи верст! не впервые нам – тысячам – растворяться в тысячах путин и верст.
Ша-ша! – Ночь! – Рязань-яблоко – вино дорог, где зной, как ж и пыль, как и.
(…Мое имя – Борис. В Москве, на Поварской, я играл в шахматы с итальянским художником, – и он спросил меня: – мое имя – Борис – не в честь ли русских разбойников? – «Каких разбойников?» – спросил я. – «У вас, у русских, был период истории, когда – по-русски княжили, кажется? – разбойники – Ярославы, Олеги, Ярополки, Борисы, Игори». Первому Риму – Третий Рим: история каторжников. Как же понять им – Рязань-яблоко!?) – –
…Над Окою – небо. Под холмом – поемы. Холмы же в рытвинах, камнях и курганах, не то каменоломня, не то поистине – город Ростиславль. Кто знает? – как в тысячелетье нашего трехполья – каждый год овсы заменяют гречи, потом идет пар и на пару сеют озимые, а за озимыми вновь овсы, так каждое столетье пересеваются леса: столетье шумит морем и плавится смолою сосновый лес, под ним растет чахлая елка, и еловые пилы столетьем чертят небо, осилив сосну, – и тогда возрастает береза, белая, наша, как девицы в семик, плетет венки, – и за березой идет пар земле, на столетье. – Над Окою небо и пары, холмы лысы, лишь под обрывами сосны. Над землею июль, пьяная маята мая прошла. И страшен – и странен – в тот двадцать первый год был июль, – ибо, как к сентябрю, опустели в голоде поля, ограбленные человеком, и кучами – поосеннему – собирались на пажитях грачи – в днях, как сентябрьский хрусталь, – но ведь спутали люди недели старыми и новыми числами, – и июль, как июнь тушил дни и сжигал ночи долгими июньскими зорями, когда надо обнять мир – и весь мир впереди.
Вот – там – был – город-Ростиславль: так зову его я. В книгах об этом я не читал. Соврали мне о городе Ростиславле или не соврали! – что вот там был город Ростиславль еще тогда, когда не было ни Таруссы, ни Каширы, ни Коломны, – там стоял город, сторожил Поочье, – и сидели в нем Ростиславичи. Больше я ничего не знаю об этом, город был огорожен оградами стен и надолб, – можно строить новый Китеж, ибо история – не наука мне, но поэма.
Я же сидел в Коломне, в Гончарах, у Николы-на-Посадьях, в избе о пяти окнах, в комнате с книгами, за столом против окна, откуда был виден Никола, в котором молился Дмитрий Донской перед Куликовым полем, – две сквозных нищих решетки за окном и дом, как гроб – домовина. Солнце и луна, которые ходят по небу, как само небо, как луга за Москвой-рекой, что видны слева, – в дыму были, ибо кругом горели леса – в зное, в удушьи. Там, за Москвой-рекой, в Бобреневе, мужики ели конятник, такую траву, которую не едят лошади, – потому что у крестьян не было хлеба, но были луга. На столе у меня – почему-то – были рулетка, которой мерят, собачий череп и словари – русско-французский, русско-немецкий и Даль, который я купил на базаре у бабы за гроши, ибо бумага в нем не годна для цигарок. – Никола – был моим Ростиславлем: оттуда я ездил грабить – себя ли, Россию ли? – и себя, и Россию.