Тот, который не умер, – он бродил бесхозяйственной лошадью, – он знал, что тридцать лет назад, пасхальною ночью, его отец, тогда молодой и с миром впереди и у ног, – этой пасхальною ночью, после пасхальной заутрени, – выходя из церкви под Иваном Великим в Кремле, сделал его матери предложение, как делали тогда, в белых перчатках, и здесь, христосуясь, его отец и мать впервые поцеловались; тогда они вышли из Кремля через Спасские ворота и под темной стеной пошли по Красной площади к Иверской, они проходили там, где теперь Братская Могила: – тогда, тем первым поцелуем в пасхальную ночь, наивным, как осьмнадцать лет его матери, был предрешен он, тот, который тогда не умер. И этой новой пасхальной ночью – октябрьской ночью, тот, который не умер, прошел тот же путь, что сделали тридцать лет назад его отец и мать. В своем ночном бродяжестве он забрел в Кремль и в церковь Николы Галстунского, что под Иваном Великим. Великий не был заперт, забыли запереть, – он вошел под темные своды, там никого не было, он постоял, прислушиваясь к тишине, ему стало скучно, – он вышел, не думая о Николе Галстунском и о Великом, и сейчас же забыл о них, – да и помнить было нечего, кроме мрака, холода и чуть уловимого запаха ладана, смерти. Он пошел к Спасским воротам, – там у него спросили пропуск, он показал, – Красная площадь показалась огромной, она была темна, только там, где рыли братские могилы, горели костры и факелы, здесь одиночками шли люди. Он пошел под стеной, к братской могиле. Тут толпились люди, было почти безмолвно, одни опускались вниз рыть, другие поднимались из могилы, – показалось, что здесь не было никого, кто б рыл по наряду, – рыли все, соборно, одни приходили перетряхнуть земной прах, причаститься земле и могиле, другие, причастившись, уходили. Тот, который не умер, тоже спустился в могилу, взял заступ, безмолвно стал рыть, плечо в плечо с другими, также молчавшими. Здесь горели смоляные факелы, ночь от них была черней, жутче, безмолвней… Потом, когда могила была готова, когда начало светать, – но еще не растворилась ночь, в черных бочках, грузивших небо, в факелах, – кто-то запел, и ему подхватили все, сняв шапки, в ночи, во мраке, в предрассветном морозе:
Тот, который не умер, тоже пел; темный Кремль, где уже творилась первая в мире машинная революция, был фантастичен, как город царя Додона; тот, который не умер, пошел вниз по Красной площади, у Иверской никого не было. Вспомнил ли он, что тридцать лет назад, вот такой же пасхальной ночью, его мать и отец, молодые, такие, у ног которых мир и все впереди – здесь целовались впервые и поцелуем этим предрешили его жизнь? –
…Утро пришло красным солнцем и сотнями тысяч людей, людей в черных мастеровских куртках, принесших на братскую могилу красные гроба.
– Потом пошли годы – –
Годы – проходили.
Где сердце Москвы? – Когда-то Юрий Росчиславский, с ума сошедший в волка, записал о глазах Милицы – – где, какие переулки и дома, и площади в
Москве, кол стали глазами, по которым видно – по которым можно спуститься в душу, в сердце Москвы?.. – –
В Москве на Арбате стало Успенье-на-могильцах – на Лубянке стала Гребневская-Божья-Матерь, – и обоих их засрамили небоскребы: у Гребневской стала Всероссийская Чека, – на Арбате в Трубниковском переулке жила Милица. – –
В девятнадцатом году, – голым годом, – записалось о том, – как: –
– ночами в Москве, в Китай-городе, за китайской стеной, в каменных закоулках и подворьях, в газовых фонарях – каменная пустыня. Днем Китай-город за китайской стеной ворочался миллионом людей и миллионом человеческих жизней – в котелках, в фетровых шляпах и зипунах, – сам в котелке и с портфелем облигаций, акций, векселей, накладных, биржи, – икон, кож, мануфактур, изюмов, золота, платины, Мартьяныча, – весь в котелке, совсем Европа. – А ночью из каменных закоулков и с подворий исчезали котелки, приходили безлюдье и безмолвье, рыскали собаки, и мертво горели фонари среди камней, и лишь из Зарядья и в Зарядье шли люди, редкие, как собаки, и в картузах. И тогда в эту пустыню из подворий и подворотен выползал подлинный Китай-город, тот – –
– Четыре года: с марта по май стужные воды размывали в Китае-городе содеянное – и с мая по март рушили Китай-город осиновым колом – московскую Ильинку без ночей в три плодоносных месяца за летом – рушили кто как мог, все всеми силами, волею народной и народным озорством; – дерево – на топливо, вывески – на крыши, стекла – на звон от камней, кирпичи – на камни, на печурки по бездровью, на ремонт домов, на памятник октябрьского восстания; мертвый город стоял четыре года мертвым, без окон, без дверей, без крыш, в крапиве и репьях, в зловонии тухнущей воды в подвалах, – и с марта по май – стихии – мыли Китай-город вольные стужные воды. Мертвый город стоял скелетом, когда мертвец обглодан до костей, – четыре года – –