А к ночи в тот день снежок перестал, потеплело, с Москвы-реки, от набережных, с низин пошел легкий туман, закурился, поплыл, стал под Кремлем, пополз Александровским садом на Воскресенскую площадь к Охотному ряду. Небо тоже было туманно, беззвездно, но, как всегда первые ночи в снегу, – светло. –
Тогда у подъезда театра, где шел «Гадибук», прощались двое, два человека, национальности которых стерты. Один из них сел в автомобиль, и автомобиль его унес в туман, к Александровскому саду, – вокруг Кремля, на Красную площадь в тумане, к Спасским воротам, в Кремль. Тогда на кремлевских воротах – интернационалом – часы отбили полночь. – Этот был пролетарием. В Кремле, в офицерском корпусе у него была маленькая комнатка. Много лет он жил – рабочим – в Коломне и в Чикаго, – и манеру жить он перенес сюда, в Кремль русских царей. Дома, у его жены были гости, на письменном столе, на скатерти стояли – тарелка с селедкой, колбаса, черный – по пайку – хлеб и горшок с пшенной кашей. Книги со стола сложили на окно. Потолки были сводчаты и оконницы в аршин толщиной. Было все очень просто. Говорили о пустяках, он рассказал содержание пьесы, о том, что ему понравилось. Потом стали устраиваться спать, – жена собрала со стола, вновь разложила на столе книги, очень тщательно. Гости остались ночевать. Было очень тесно, с кровати сняли наматрасник. Потушили свет и стали раздеваться, мужчины легли на полу на наматраснике и тулупе, женщины – на кровати и диване. Это было только просто и здорово.
На Спасских воротах – интернационалом, пролетарским гимном – часы пробили полночь. Над Москвой стал туман. Москва стихла – –
Тогда у подъезда Габима распрощались двое, – тогда надо было раздумывать, быть в раздумьи. И в тишине тогдашних ночей, в эти дни перелома из осени в зиму, – тишина ночей чинила великие дебоши. В лужах на улицах, когда лужами к зиме отмирали осень и земля, вдребезги бились трамвайные искры, огни фонарей, звезды, старая галоша, коробка папирос «Красная звезда», – в заполночи тогда в Арбатских переулках перекликались петухи, один, два, третий. – К рассветам лужи разрастались в потоки, шли дожди, – и было совершенно ясно, как, перекликаясь петухами с дневным Елисеевым, Гумом, с проституткою под окном Елисеева, – из дней, твердых, как промасленная рабочая куртка, – вырастали ночи, человеческие ночи, похожие на уличные лужи. – Ночи чинили великие дебоши: – немного несколько сотен людей, люди, вчера снявшие мешочнический мешок с плечей, и люди, с ними уцелевшие, «князи» и «графы», с ними иностранцы из миссий, с ними русские актрисы, писатели, художники, много евреев, – летошний снег, – в разных углах Москвы, после театров и ресторанов, в домах, как летошний снег, в старых гостиных, в коврах, в лощенном электричеством паркете, – во фраках, в пластронах, в белых жилетах, в женщинах с голыми грудями, в фокстроте, – в электричестве, шампанском и тепле – веселились, умели веселиться осенними лужами, в которых вдребезги бьется все, чем можно и надо жить по солнцу: умели изнемогать в фокстроте, не говорить о «буднях», на глазах у всех у женщин поправлять подвязки, а женщины прокрашивать до дыр губы, курить сигары и английский кепстен, прокуривать ночи, комнаты, себя – –
– – на этих вечерах, как лужи, бывали иногда «опорки» российских – этих – дней: иной раз российский художник влезал на стол иль на спинку дивана и оттуда истерикой кричал, предлагал выпить –
– за российский осьнадцатый год! – но его никто не слыхал – –
Потом осень сменилась зимой. – Где сердце Москвы, как глаза Милицы? – В те дни в театре Габима шел Гадибук, – чтоб пойти на Гадибука тем обоим евреям – –