Похолодевший Алпатов бросился на своего Мишку, растопырив ладони, хотел схватить сгоряча за горло, как Силин Пармен, и не успел. Медвежонок как будто понял уже, что сердитый генерал — его враг: шерсть на холке поднялась дыбом, глазки стали острей, зеленей и злее, и тою самою правою лапой, которой только что отдавал честь, Мишка рванул генерала за рукав шинели — так и разодрал от локтя до обшлага прочный франтовской драп…
Полил дождь, заливал морду звереныша и лицо генерала, остервенело бил кулаком медвежонка Алпатов, генерал сипло кричал: «Застрелить! Убить!.. Расстрелять!» Выхватил шашку — золотое оружие за храбрость, взмахнул над головой, и видно было, как рука дрожала. Оглядевшись быстро, красивый адъютант выстрелил из нагана в присевшего на землю звереныша сверху вниз между лопаток, в упор.
Поднял Мишка изумленную лобастую голову, всю зеленую от расширенных болью глаз, заревел протяжно, тяжело ринулся было к левому флангу роты, но Коноплев, его дядька, с размаху ударил его прикладом в затылок, и, ошарашенно завертев головою, он медленно опрокинулся на спину, сразу окровавив под собою глинистую грязь, и чей-то яркий, белый и жесткий штык вонзился ему сбоку между ребер и неловко пришил к земле. Столпившись, трудолюбиво, яро добивали своего медвежонка подкованными каблуками, прикладами, кололи штыками, и все молчали при этом, кричал только один генерал. Нагнувши к Алпатову голову, длинноносый, мокрый, растерзанный, нелепый, кричал он:
— Под суд!.. Я вас — под суд!.. За растраты, за упущения, за… за… за… безобразие — под суд!
— Ваше превосходительство… — пытался вставить Алпатов.
— Такого командира полка немыслимо терпеть в бригаде! Нет! Слышите? Нет! Под суд!..
И тут же с плаца уехал на станцию — даже церемониальным маршем не пропустил полка.
Обмякший, видел Алпатов, как отъезжали его (не его) вороные, разбрасывая грязь, как жирно лоснился поднятый верх его (не его) экипажа, и Флегонт в безрукавке и шапке с павлиньими перьями, несмело прикрытый клеенчатым плащом, неуклюже откачнувшись, торчал на козлах.
Генерала не было видно, но он был: отплывало злое, чтобы вырасти и прийти снова, и остановить его было нельзя.
С фуражки за шею холодная, гнусная текла вода; солдаты и офицеры все были мутные, мокрые, лишние; ненужные желтели медные трубы музыкантов.
— По палат-ка-ам! — во всю силу легких крикнул Алпатов и добавил кругло и сочно: — К чертовой матери, скоты!
Покосился на убитого медвежонка, похожего теперь на жалкую, втоптанную в грязь, дохлую шалую бурую собаку, махнул рукой; капитану Цимбалистову хотел было сказать густое слово, но только посмотрел на него долго и хмуро и тоже махнул рукой, и один, откланявшись офицерам, пошел к городу, по привычке прочно ставя ноги. Шел и смотрел в землю.
А дома, где была тревожная Руфина Петровна, и нянька Пелагея, и дети, и Мэри, и Джек, и в столовой лампа с хрустальными висюльками, и в кабинете шкаф с медным зеленым шлемом и зубами местного мамонта, в сумерки, когда застучали, открываясь, ворота и Флегонт приехал со станции, с Алпатовым случился удар: отняло всю правую половину тела. Лежал он красный, тяжелый, силился говорить, но говорил бессвязно, и почему-то по-легкому, по-мужичьи: кумпол, Капказ, обнаковенно. Думали, что выходится, отпустит, но к ночи удар повторился, и уж ничего не мог выговорить Алпатов, и на заплаканную Руфину Петровну и детей глядел непонимающими глазами.
От нового удара утром Алпатов покорно умер.
Хоронили его в Аинске, и в то время как писались о его полке куда-то выше злые бумаги, сам он медленно плыл на кладбище. Добросовестно начищенные к смотру медные трубы пригодились для похоронного марша, и медленно шел за оркестром зверинец-полк. День был теплый. Пахло весенними кедрами, листьями берез и тою безымянной травкой, которая ползуче стелется везде и без которой не мог представить себе земли Алпатов.
А в августе, когда полком командовал уже другой полковник, маленький, щупленький, по фамилии Курч, и Руфина Петровна носила на могилу георгины и ждала пенсии, и Бузун, переведенный «для пользы службы», вышел уже в отставку, и желтели березы, и стаились птицы, из глухой тайги, с поселка Княжое, опять приехал на базар в Аинск чалдон Андрей Силин, по прозвищу Деримедведь. Привез на продажу мешок чесноку, горку крупной репы, клетку уток и клетку поздних цыплят, и вдобавок ко всему этому… малого сосунка медвежонка.
Ближний*
Чиновник одного из петербургских департаментов Иван Петрович Чекалов, господин сухой, корректный, лет под сорок, представленный к производству в коллежские советники, тщательно выбритый, как артист, имеющий проседь на висках и освобожденное от волос темя, ехал в середине октября в вагоне второго класса в Петербург из Крыма. На курьерский поезд он не попал, — не было мест; поезд был почтовый, грязноватый, набитый битком, долго стоял на каждой станции — это раздражало. В Крыму Чекалов не отдохнул, как думал; виноградом расстроил пищеварение и теперь чувствовал себя обманутым, желчным.