Храбрость Маргариты Николаевны растаяла: она поняла, что Вильгельм Александрович обо всем догадался и все сложил на память в сердце своем… Она струсила…
– А! Мне все равно! – пробормотала она и пересела к другому окну.
Вильгельм Александрович проводил ее долгим взглядом и… уткнулся в огромную простыню «Figaro».
А Маргарита Николаевна кусала себе губы, чтобы не разрыдаться. В эти минуты она искренно ненавидела мужа и до безумия, до готовности вернуться с ближайшей станции, любила покинутого Лештукова. К счастью, в Лукке сел в вагон какой-то член парламента: на станции его провожала целая толпа избирателей, и две девицы в белом поднесли ему огромный букет белых роз, – вероятно, в знак политической непорочности. Депутат оказался говоруном с веселыми, умными глазами и превосходною черной как смоль бородою… За обедом в Пистойе он смешил Маргариту Николаевну анекдотами о Папе и невозможным французским языком; между Пистойей и Болоньей вел с нею разговор о чувствах, причем весьма кстати цитировал Мантегацца и читал сентиментальные стихи Стеккетги; а сойдя с поезда в Болонье, на прощанье, подарил «очаровательной спутнице» свой белый букет – «на память о незабвенной встрече!»
Поезд летел к австрийской границе. Рехтберг читал газеты…
Маргарита Николаевна нюхала букет, вспоминала черную бороду и остроты веселого депутата, и ей было не скучно…
По отъезде Рехтбергов Лештуков провел в Виареджио еще несколько недель. Им овладела тихая, безобидная апатия, – точно после сильной лихорадки. Острые ощущения ушли, осталась лишь страшная физическая и нравственная усталость; не было охоты ни воспринимать впечатления, ни – того менее – разбираться в них. «Живу, но не мыслю», – выворачивал наизнанку Лештуков положение Декарта. Он почти не выходил из дома. Виареджио ему опостылело, как только может опостылеть человеку место, где он обесславил себя нехорошим поступком или вынужден был действовать вразрез со своею совестью. Лештуков с наслаждением уехал бы из Виареджио, но он, как нарочно, сидел без гроша – в ожидании большого аванса за проектированный роман для толстого ежемесячного издания.
Сезон купанья был в полном разгаре. Черри, осаждаемому клиентами, приходилось жалеть об одном – что его учреждение лишилось такой эффектной служанки, как Джулия.
С нею он совсем бы перешиб конкуренцию остальных bagni…[53]
Черри начал было переговоры с зеленщицей Анунциатой, но красавица заломила с него чуть ли не по золотому в сутки. Черри торговался, как может торговаться только итальянец, то есть за трех греков, двух армян и одного еврея. Но когда его сосед – конкурент Бальфи – уговорил Киару изменить своей булочной и поступить раздевальщицей в купальню, Черри сдался и приказал одному из своих работников сходить к Анунциате – ударить с ней по рукам.Marinajo пошел, но очень скоро вернулся.
– Что? – встретил его Черри, – не ломается больше? согласна?
– Да я, хозяин, признаться, ее еще не видал.
– Где же ты шатался, birbante?[54]
– Дело в том, хозяин, что – стоит ли еще и идти к Анунциате?
– Почему нет?
– Джулия вернулась.
– О! Ты врешь?
– Нет, хозяин, я сейчас встретил ее на Виа Паччини. «Скажи, – говорит, – хозяину, что, если он меня примет, я хоть завтра же приду на работу; сейчас мне некогда: дело есть, а к вечеру я сама зайду в bagni поговорить и условиться…» Кажется, еще красивее стала, только похудела очень.
Радостная улыбка встопорщила рыжие усы Черри.
– Отлично, – говорил он, потирая мозолистые руки, – за такую новость не грех будет угостить тебя стаканчиком вермута… у меня отличный: брат из Турина присылает…
Он подумал и прибавил:
– Авось теперь и Альберто будет вести себя умнее. А то – просто беда с ним. В малого, надо полагать, влез морской черт: постоянно пьян, с форестьерами, что ни день, то история – мужчинам грубит, с дамами нахальничает… совсем испортился парень! Я бы его дня держать не стал, да репутация у него заманчивая. Если я уволю Альберто, Бальфи тысячи франков не пожалеет, чтобы его получить, а он уведет к Бальфи с собою и мою публику…