— Нет, я тебе лучше принесу из столовой.
— Только серебряный! — крикнул ей вдогонку Саматоха.
Игра кончилась тем, что, забрав часы, брошку и кольцо в обмен на драгоценную жизнь Марфушки, Саматоха сказал:
— А теперь я тебя как будто запру в тюрьму.
— Что ты, Миша! — возразила на это девочка, хорошо, очевидно, изучившая, кроме светского этикета, и разбойничьи нравы. — Почему же меня в тюрьму? Ведь ты разбойник — тебя и надо в тюрьму.
Покоренный этой суровой логикой, Миша возразил:
— Ну, так я тебя беру в плен и запираю в башню.
— Это другое дело. Ванная — будто бы башня… Хорошо?
Когда он поднял ее на руки и понес, она, барахтаясь, зацепилась рукой за карман его брюк.
— Смотри-ка, Миша, что это у тебя в кармане? Ложка?! Это чья?
— Это, брат, моя ложка.
— Нет, это наша. Видишь, вон, вензель. Ты, наверное, нечаянно ее положил, да? Думал, платок?
— Нечаянно, нечаянно! Ну, садись-ка, брат, сюда.
— Постой! Ты мне, и руки свяжи, будто бы, чтоб я не убежала.
— Экая фартовая девчонка, — умилился Саматоха. Всё-то она знает. Ну, давай свои лапки!
Он повернул ключ в дверях ванной и, надев в передней чье-то летнее пальто, неторопливо вышел.
По улице шагал с самым рассеянным видом.
Прошло несколько дней.
Мишка Саматоха, как волк, пробирался по лужайке парка между нянек, колясочек младенцев, летящих откуда-то резиновых мячей и целой кучи детворы, копошившейся на траве.
Его волчий взгляд прыгал от одной няньки к другой, от одного ребенка к другому…
Под громадным деревом сидела бонна, углубившаяся в книгу, а в двух шагах маленькая трехлетняя девочка расставляла какие-то кубики. Тут же на траве раскинулась её кукла размером больше хозяйки, — длинноволосое, розовощекое создание парижской мастерской, одетое в голубое платье с кружевами.
Увидев куклу, Саматоха нацелился, сделал стойку и вдруг, как молния, прыгнул, схватил куклу и унесся в глубь парка, на глазах изумленных детей и нянек.
Потом послышались крики и вообще началась невероятная суматоха.
Минуть двадцать без передышки бежал Мишка, стараясь запутать свой след.
Добежал до какого-то досчатого забора, отдышался и, скрытый деревьями, довольно рассмеялся.
— Ловко, — сказал он. — Подико-сь догони. Потом вынул замусленный огрызок карандаша и сталь шарить по карманам обрывок какой-нибудь бумажки.
— Эко, чёрт! Когда нужно, так и нет, — озабоченно проворчал он.
Взгляд его упал на обрывок старой афиши на заборе. Ветер шевелил отклеившимся куском розовой бумаги.
Саматоха оторвал его, крякнул и, прислонившись к забору, принялся писать что-то.
Потом уселся на землю и стал затыкать записку кукле за пояс.
На клочке бумаги были причудливо перемешаны печатные фразы афиши с рукописным творчеством Саматохи.
Читать можно было так:
«Многоуважаемая Bеpa! С дозволения начальства. Очень прошу не обижаться, что я ушел тогда. Было нельзя. Если бы кто-нибудь вернулся — засыпался бы я. А ты девчонка знатная, понимаешь, что к чему. И прошу тебя получить… бинокли у капельдинеров… сию куклу, мною для тебя найденную на улице… Можешь не благодарить… Артисты среди акта на аплодисменты не выходят… Уважаемого тобой Мишу С. А ложку то я забыл тогда вернуть! Прощ.».
— Вот он где, ребята! Держи его! Вот ты увидишь, как кукол воровать, паршивец!.. Стой… не уйдешь!.. Собачье мясо!..
Саматоха вскочил с земли, с досадой бросил куклу под ноги окружавших его дворников и мальчишек и проворчал с досадой:
— Свяжись только с бабой, — вечно в какую-нибудь историю втяпаешься…
Рождественский день у Киндяковых
Одиннадцать часов. Утро морозное, но в комнате тепло. Печь весело гудит и шумит, изредка потрескивая и выбрасывая на железный лист, прибитый к полу на этот случай, целый сноп искр.
Нервный отблеск огня уютно бегает по голубым обоям.
Все четверо детей Киндяковых находятся в праздничном, сосредоточенно-торжественном настроении. Всех четверых праздник будто накрахмалил, и они тихонько сидят, боясь пошевелиться, стесненные в новых платьицах и костюмчиках, начисто вымытые и причесанные.
Восьмилетний Егорка уселся на скамеечке у раскрытой печной дверки и, не мигая, вот уже полчаса смотрит на огонь.
На душу его сошло тихое умиление: в комнате тепло, новые башмаки скрипят так, что лучше всякой музыки, и к обеду пирог с мясом, поросенок и желе.
Хорошо жить. Только бы Володька не бил и, вообще, не задевал его. Этот Володька — прямо какое-то мрачное пятно на беспечальном существовании Егорки.
Но Володьке — двенадцатилетнему ученику городского училища — не до своего кроткого меланхоличного брата. Володя тоже всей душой чувствует праздник и на душе его светло.