«Рьяно набрасываться на то, что не поддается. Никогда не оставаться без дела. Создавать выразительные формы значит рождать на свет предметы, живущие собственной жизнью, более нам не подчиняющиеся. У людей мания считать, что они „переживают кризис“. Какой кризис? Только кризисы и существуют. Без них ничего бы не было. Если я размышляю, то размышляю плохо. Лучше всего не думать ни о чем. Смириться с пустотой. Ждать. Колетт права: лентяй из меня никудышный. Ничегонеделание, к которому я себя принуждаю — настоящая пытка. Убивать гордыню. Каждый вечер говорить себе, что ты ничто, и то, что пожинаешь, уже невероятно. Меня всегда спрашивают, есть ли у меня секрет (моей силы). У нас выпытывают секреты с настойчивостью Далилы. Да, у меня есть секрет. Но если бы я его сказал или написал, даже в этом дневнике, он перестал быть секретом и я потерял бы свою силу. Выходя из ресторана, Пикассо спросил меня: „Ты всегда делал, что хотел?“ Я ответил, что часто задаю себе этот вопрос. Журналисты: „Что вы готовите?“ „Ничего“. „Над чем вы работаете?“ „Не над чем“. „Тогда что вы делаете еще?“ „Ничего. Пытаюсь жить“».
На склоне лет Жану Кокто стало казаться, что он безумно устал, что его труд бесполезен, что никто и никогда не сможет его понять. В подобные моменты перо выскальзывало из рук, и поэтом овладевало отчаяние. Но подобно Паскалю, всю жизнь страдавшему от мучившей его неизлечимой болезни, Кокто осознавал, что страдания обостряют чувства художника: «Проблема болезни — это проблема души. Думаю, что мы все пользуемся одним и тем же горючим как средства передвижения. Они бывают разные, есть автомобили и самолеты. Единственная разница между машиной и нами в том, что наша машина становится более хрупкой, если организм устроен не так, как остальные, и усложнен некой разбалансировкой».
Бытие Кокто было настолько насыщено людьми, событиями, и, главным образом ежеминутным творчеством, что иногда силы покидали его. Не раз опускались руки, и даже помыслить о чем-то новом представлялось невозможным. «Сочинять — значит сближать два настолько различных и отдаленных друг от друга предмета, что никто на свете не мог вообразить такого сближения. Понять — значит допустить такое неожиданное сближение и сразу увидеть суть нового предмета, родившегося от этого брака. Вот уже сорок лет, как я засыпаю вечером, чтобы забыть этот мир, и, вставая, заставляю себя ломать комедию хорошего настроения. Больше нет сил. Я никогда никого не оскорблял. Большинство восхваляемых произведений я считаю посредственными и смешными. Я совершил ошибку, веря в некую справедливость, возникающую помимо человеческой. Я ошибся. Если мне случится что-нибудь еще написать, это будет из гигиенических соображений, и я не буду ждать никакого ответа». Эти строки написаны в августе 1953 года, в трудную минуту. Однако, справившись с недугом, он снова и снова возвращается к своему принципу, изложенному в послесловии «Трудности бытия»: «Вперед, неустрашимый и неразумный! Рискни быть до самого конца».
Всю жизнь Кокто играл со смертью. Ему нравилось умирать на сцене, например в роли Меркуцио в обработке «Ромео и Джульетты» в 1925. Он утверждал, что ему часто снилось, что он умирает по-настоящему. Его приводили в восторг слова, обычно произносимые костюмершей: «До смерти месье Кокто», «после смерти месье Кокто». Он очень смеялся над ужасом Элюара, увидевшего в 1942 году фильм «Барон-призрак», написанный для Сержа Полиньи, где Жан Кокто играл барона и превращался в прах на глазах у изумленного зрителя. Элюар кричал: «Я никогда не осмелился бы сыграть такое». Кокто всегда ощущал полноту жизни и полноту смерти. Однажды, будучи на фронте во время Первой Мировой войны, он подобрал фигуру Христа, упавшую с алтаря. У Христа отломалась рука, и Кокто отправил статую на машине для настоящих раненых.