В-третьих, этот дом открыт иному миру не только в переносном, но и в буквальном смысле. Таков дом тарусских Кирилловн: «Это был вход в другое царство, этот вход сам был другое царство… Это был не вход, а переход: от нас… — туда… — средостояние, междуцарствие, промежуточная зона. И вдруг озарение: а ведь не вход, не переход — выход!.. Из всех Тарус, стен, из собственного имени, из собственной кожи — выход! Из всякой плоти — в простор!» Понятно, что простор этот — символ неба. А другая примета тарусского дома, сад, — символ рая («О доме Кирилловн никогда не было речи, только о саде. Сад съедал дом»); ср. «За этот ад, За этот бред Пошли мне сад На старость лет… Тот сад? А может быть — тот свет?» («Сад», 1934).
Значение этих трех признаков видно из сопоставления с домом противоположного свойства — это «Дом у Старого Пимена», «мертвый дом», «смертный дом», «бездетный дом». «Все в этом доме кончалось, кроме смерти. Кроме старости. Все: красота, молодость, прелесть, жизнь…». Он бездушный: «комнаты здесь живут одни, продолжают, не замечая, что половины семьи уже нет. Не замечая и оставшейся половины». Он гнетущий: «Гнел дом толстыми, как в бастионе, стенами, гнел глубокими нишами окон, точно пригнанными по мерке привидений, гнел дверями, не закрытыми, не открытыми — приоткрытыми, гнел потолками, по которым неустанно, по ночам, кто-то взад и вперед, взад и вперед…». Он безысходный: «гнел подсматривающим, вплотную прильнувшим садом… его мнимой свободой, на самом же деле всем дозором бессонного древесного сырья… садом с его сыростью, садом с его старостью, с калиткой, не ведущей никуда». Ни души, ни мечты, ни открытости: тупик и нечисть, «Аид».
Правда, тут же сказано: «Дом у Старого Пимена при всей его тяжести был исполнен благородства. Ничего мелкого в нем не было». Но это — лишь ради двух противоположностей: во-первых, с той разночинской семьей, куда «вышагнула» хозяйская дочь, во-вторых же — «ныне в приходской церкви Старого Пимена — комсомольский клуб».
Это — в воспоминаниях Цветаевой. В вымышленных же сюжетах таковы — бездушные, гнетущие, но без Рока и без Аида — дома гаммельнских бюргеров в «Крысолове» и всемирных бюргеров в «Лестнице». При этом все признаки «плохого дома» амбивалентны. «Детский рай» в «Крысолове» — это, прежде всего, обилие всего для каждого (ср. сказочные угощения в «Башне в плюще», сказочные ягоды в «Кирилловнах»), и это хорошо, потому что в мечте; настоящий же Гаммельн — это город «…складов полных, Рай-город…», и это плохо, потому что в быту. Картинка с горой и великаном над детской кроватью («Живое о живом») — это хорошо, потому что сказка, а такой же «кайзер на коне» в «Крысолове» — это пошлость, потому что это быль. (А что, если бы на месте кайзера был Наполеон?) «Дом-пряник», где родилась Цветаева («Семь холмов, как семь колоколов…»), — это хорошо, потому что выдумано, а дачка, где «солонки ковшами, рамки теремами, пепельницы лаптями» («Жених»), — это плохо, потому что не выдумано.
Общее для всех этих недолжных, мещанских домов — оторванность от мечты, т. е. — от стихии: «Застрахованность от стихий», «Застрахованность от божеств», «От Зевеса страхуют дом» («Лестница»). Такова и застройка горы в «Поэме горы», и первый класс с его «фатальной фальшью» в «Поезде» (1923), и пражское кафе (в противоположность «нашей молочной») в «Поэме конца»: необязательно, чтобы дом был собственным. Такая же страховка от стихий — в словах: «Судорог да перебоев — Хватит! Дом себе найму!» (1924): здесь стихия — любовь.
Каков дом — таково домостроение. Больше того: пользоваться обжитыми домами еще возможно, но возводить новые — нет нужды: это забота презираемого мещанства. Не только уже упоминавшееся «Нашу гору застроят дачами…» из «Поэмы горы», но и более нейтральные упоминания домостроения получают в контексте отрицательный знак. «Смерть — это нет… Смерть — это так: Недостроенный дом, Недовзращенный сын… Я — это да… Даже тебе, Да, кричу: Нет!..» (1920), т. е. Смерть исходит из предпосылки, что дом у людей должен быть достроен, а поэт — из противоположной. (Ср.: «У меня недостроенный дом! — Строим — мир!»: даже крысы, заслышав песню крысолова, становятся выше мещанства.) Сказав: «А человек идет за плугом И строит гнезда» (1919), Цветаева тотчас перекрывает это антитезой: «…Одна у Господа заслуга: Глядеть на звезды». Царевич в «Царь-Девице» горюет: «Кто избы себе не строил — Тот земли не заслужил», — но по всему сюжету видно, что эта его доля — высшая. О себе Цветаева говорит теми же словами, но еще прямее: «Кто дома не строил — Земли недостоин… …Не строила дома» (1918). И так далее: «Предупреждаю — не жилица! Еще не выстроен мой дом» («Плутая по своим же песням…», 1919/1920); «Если и строила — Дом тот сломлен…» («По-небывалому…» (1922); «Брожу — не дом же плотничать…» (1923).