Лишь ей ведомыми путями отыскивает его Элли. Бардадах появляется. Я показываю ему сломанную решетку. Он издает сумрачный звук – понимать его вообще трудно. На голове кепка времен Пуанкаре, из-под нее седоватые космы, борода дика, нечесана, на щеках красные пятна – давние наслоения аперитивов. И в конце концов это вроде притыкинского Климки, речь бессвязна, жизнь убога. Но у Климки не было аперитивов. Климка проводил дни, убирая конюшню, пропахивая огород, ругаясь с черной кухаркой – напивался редко: не на что было часто, к сожалению.
Бардадах постоял, повертел решетку, унес в кузницу Вулкана. Из отрывистых его рыков кое-что поняла Элли, но не я. Он ушел, я же просто подчинился. И пришлось, несмотря на холод, отворить окно – освежить воздух от Бардадаха. Он носил с собой весь свой мир.
Вечером явился с решеткой, спаял ее. Поблагодарив златницами, я поднес ему, в знак поощрения, стаканчик рому. Бардадах осклабился, мучительно закатил назад голову, глотая, крякнул. Дружественный союз был заключен. С тех пор я осознал его. Бардадах вошел для меня в пейзаж местности, это нехитрый малый дух ее. Я стал чаще замечать – не только лишь, когда из-за поломки крана, печки приходилось его звать. Убогую фигуру в кепке, с красным носом, красными щеками, дикой шевелюрой нередко приходилось видеть теперь на перепутьях мест наших. Он всегда влекся куда-то, шаркая ногами, устремлялся к новым берегам – новым починкам, новым кабакам. Встречая меня, иногда издавал сочувственный звук. Вероятно в туманном мозгу восставал мой ром. Как бы то ни было, благодаря Бардадаху мы не замерзли. Храню доброе о нем воспоминание, как и о далеком тульском гражданине Климке, облике убожества российского.
Время шло. Война кончилась. Все менялось. Бардадах исчез.
Вероятно сложил многотрудные кости после очередного coup de rouge[108]
. У нас его больше нет.На площади же Порт Сэн Клу, в газоне сквера, поставили не так давно носорога под бронзу. Рог его победоносно поднят, на ногах смешные складки вроде штанов. Местный поэт сочинил, в духе капитана Лебядкина, похвальное ему четверостишие:
Дальше от нас, в глуби Булони, разрушения войны заметней. Долго стояли дома со снесенными этажами, дико зияющими дырами. Тут безвинно убиен русский мальчик, воздушной контузией, прямо на улице. Там рухнул целый дом – под развалинами его погибли все, и ушедшие в погреб, и не уходившие. Ничего не осталось от дома. На его месте теперь площадка, играют дети в окружении посаженных топольков. Так над костями расстрелянной молодежи в Москве, у Рогожской заставы, забавляются футболисты.
На кладбище, среди зелени, целый ряд могил – не воинов, а таких же, как мы, насельников некрасивейших улиц. И над всем этим – вот зеленеет уже травка времени, ничем не остановишь. Будни идут. Идут дни. Мертвые ушли, живые ждут.
А пока что – как и другие обитательницы – Элли снимается утром с якоря, выходит в странствие, когда надо возвращаться.
– Ты знаешь, что сказала мне сейчас мадам Брошэ? Вот чудная старушка! Когда встречаемся, мы говорим друг другу нежности. Нынче она себя превзошла. Я рассказала, что у нас есть под Парижем кладбище, русское. Она говорит: «Наверное и вы с monsieur voire mari[109]
приобрели себе там место?» Я отвечаю – нет. Тут ляжем, вот рядом кладбище. Ты посмотрел бы, что с ней сделалось! Будто подарок получила. «Mais, chere madame, ma place est exactement labas! Nous serons dons voisins!»[110] И понимаешь, так обрадовалась, точно мы к ней в гости собрались. «Enfin, quant a vous се n'est pas pour demain… Mais ce sera un tres agrdable voisinage!»[111] Так что мы с тобой теперь устроены, нескучно будет.Вижу худенькую фигурку мадам Брошэ. Вот-вот будто и развалится. Но ничего, напротив, все в порядке. Живем, помрем, места найдутся. Все правильно. Все медленно, неотвратимо ведет к миру.
Я не любил кирпичную трубу, высокую и скучную, вздымавшуюся над фабричкой, пересекавшую мне горизонт. В скромный пейзаж из моего окна входила она резким звуком.
И вот однажды утром оказалось, что труба одета сеточкой. В сеточке двигались букашки. Ага, пришел ей конец! Просто ее начали разбирать. Каждый день таял кусочек наверху, труба садилась. Правильно: фабричку отменяют, на ее месте будет дом, жилой, их теперь много принялись строить. Из окна вижу с разных сторон растущие стройки. То десятиэтажный дом, то, на месте трубы, семиэтажный. Вдали, там и сям, подъемные краны, giues[112]
– у нас сооружение над колодцем в деревнях, чтобы вытаскивать бадью, называлось тоже журавлем.