– Ах, да оставьте себе эти глупости, – говорил Саша и выпячивал губы, – ну этот фронт и наступления, это же пустяки. Война проиграна. Разве ж не видно, что мы на вулкане, где же воевать! Нет, вы оставьте войну до мирного времени. Умный человек и сейчас может заработать. И взгляните, я какую камею Шурочке купил… Вот мы с вами сидим, из-под полы пьем водочку, а завтра, может быть, придут и скажут: ну-ка, господа буржуи, не угодно ли по шапке? Вы думаете, что теперь спокойно можно по трамваю ехать? Или отлучиться из квартиры? Если носите с собой бумажник, его вытащат, не обижайтесь… ну, если вора накроют, то в трамвае же и забьют насмерть, все-таки я не советую ничего с собой возить… господа солдатики в серых шинелях, это же такие мастера девяносто шестой пробы…
Мы засиделись долго. Красное вино нам подавали в кувшинах, коньяк в чайниках. Чуть бледнело небо на востоке, но зеленый сумрак наполнял площадь Страстного, когда возвращались. Вдруг с Димитровки раздались выстрелы. Мгновенно толпа собралась, тени бросились к Путинковскому. Стрельба шла четко и забористо.
– Грабят, – пронеслось откуда-то. – Бандиты, перестрелка.
– Ну, я не говорил? Нам с Шурою на Долгоруковскую, и вы думаете, что я, как иди-ет, туда и сунусь? Нет, извиняюсь. Перекладываю керенки в задний карман, и прямо по Тверской идем, благодарим Бога, что не в нас стреляют…
И премудрый Саша, хоть и брал с Ниловою арсенал, из осторожности повел нас Палашевским.
– Душка моя, – целовала меня Нилова, когда прощались в нашем переулке, – ты же видишь, какой Саша умный? Все предвидит и все понимает. Если же тебе духи там или же помада, то по себестоимости…
– Ах, что за пустяки, Шурочка, с твоих друзей себестоимость… Просто говорите: Саша, – три флакона, Саша, – пять коробок.
Когда мы поднялись к себе в квартиру и я раздевалась, некоторые звуки привлекли мое внимание. Я позвала Маркела. В открытое окно, чрез улицу, мы ясно разглядели человека, осторожно пробиравшегося от одной трубы к другой, по крыше.
– А ведь действительно… тово… надо бы меры принять… сторожа ночного…
Маркел надел было гимнастерку, взял свой кольт.
– Если б захотеть… я бы из кольта этого… я бы его свалил, конечно… но ведь это…
Снизу раздались свистки. Я засмеялась.
– Уж и правда! Если б захотеть! Эх ты, вояка!
Джентльмен на крыше взволновался и заторопился. Мы развеселились. Заперли мы окна, положили кольт под изголовье, чтоб его еще не утащили, и заснули. Бандиты, так бандиты. Шут с ними.
На другой день, в лагере, Маркелу подали бумагу о переводе в артиллерию. А полку приказ выступить на юго-западный фронт.
Андрюша это лето жил в деревне, Маркел ходил в Николаевские казармы – там обучали его артиллерии и верховой езде. Я же то в Галкине, то в Благовещенском. Чем больше разжигалась революция, тем сильнее чувствовала: не могу оставить ни большого, что похож на маленького, и ни маленького, рано выросшего в большого. В Москве мне непокойно было за Андрюшу, в Галкине же – за Маркела.
Я взволновалась, возвратившись к августу в Москву: нашла Маркела своего в жару, с кашлем мучительным. Воспаление легких! Маркел залег пластом. За этот месяц, среди грохота восстаний, поражений, митингов, речей, разгромов, самосудов, я узнала в точности кривые температур, компрессы, банки, кровохарканья и дигален для сердца. Маркуша очень изнемог. Исхудал дико. Борода бурьяном разрослась. И без труда получил отпуск полуторамесячный для поправления здоровья.
Я взяла его в деревню еще слабого и хилого. И знала ль, сидя в купе поезда, на
Лишь, позже, размышляя о пережитом, я поняла, что кто-то, до поры до времени, упорно уводил нас от событий. А они шли.
Отец с неудовольствием читал теперь газеты. Но наступил день, когда и их не привезли. Быстро донеслось до нас: в Москве восстание.
Почтенная Прасковья Петровна, многолетняя кухарка, женщина дородная, пессимистическая, собирала непреложные известия; и, топя плиту сухим березняком и хворостом, докладывала Любе: «Юнкеря и господа в Москве бунтуются. Горить Москва, горить…»
И в наше Галкино, и кругом в деревни ежедневно беженцы являлись: выходило, что Москва почти уж взорвана, Кремль уничтожен и откуда-то идут казаки, а откуда-то еще – войска.
Отец мрачно курил на обычном своем месте, у конца стола. Орали галки. Ранний снег белил клумбы, и таял.
– Сумасшествие какое-то. Прямо ополоумели.
К характеру его не подходили революции. Всю жизнь считал он, что мир движется по «Русским ведомостям». А теперь было иное. Но мы все ведь думали по-привычному. И когда пришло наконец первое письмо от Георгиевского, где ясно все описывалось, тотчас решили, что новая власть более двух недель не выдержит.
– А мужики говорят, – докладывала Прасковья Петровна, – теперича и скот заберут, и, значить, всех помещиков посгоняють, потому что такой декрет вышел.
Бесстрастно посыпала она луком красные котлеты, напоминающие сердца.
– И так что нас, значить, прямо всех отсюда вон. А то говорять, даже и уйтить не дадуть, прямо ночью дом обложуть, керосином збрызнуть, и конец…