Я не окончила последней арии: шлепая туфлями, вошла Прасковья Петровна.
– С деревни Яшка пришел, там у Федор Матвеева собранье, сходка, что ли ча, так дедушку зовут… Насчет оружия…
Она привычно почесала пальцем у себя в затылке.
– Возвернуть будто хотят… Да кто их разберет, мужиков-то…
Она имела вид скептический, как всегда недовольный. Мне не хотелось подымать отца. С Петром Степанычем, мимо молочной, тропкою по молодому саду шли мы к Галкину. Ну вот, я отдаю визит. Изба. Взошли мы на крыльцо, я отворила в темноте дверь в сенцы, там, в такой же тьме, мы долго ощупью искали ручку двери, внутренней. Наконец, дернул Петр Степаныч. Передо мной открылся четырехугольник. Я ступила вниз на земляной пол. В закопченной избе по лавкам человек пятнадцать мужиков. В красном углу иконы, небольшой стол с коптящей лампочкой. На нем, трофеями, в порядке, наши ружья, кольт… Какая чепуха! Зачем я тут, на что все это мне? Но, раз театр, так надо уж играть. Я поклонилась. Ответили мне вежливо, будто смущенно. В кислой мгле я разглядела у икон, под рушником и вербами засохшими Хряка со слипшимися прядями волос и красным носом, одутловатого Федора Матвеича, «богача» Силина с черною бородой. Под ноги толкнулся мне теленок. За большою печкой поросенок хрюкал. Баба выглянула из-за занавески и платок поправила. Мальчишка шмыргнул носом, подзатыльник получил и снова шмыргнул, высунулся. Вот она, деревня. «Революционное крестьянство». Граждане мои, соседи. Грязь, тьма и вши, сопливые ребята, одни валенки на всю семью, коптилка, тараканы…
Я даже улыбнуться не могла. И не хотелось сесть, хоть мне и подали изъеденную табуретку.
– Так что вы теперь, Наталья Николаевна, вполне можете орудием распоряжаться, знашь-понимашь.
Федор Матвеич слегка волновался и подергивал на шее пестрый шарф.
– По постановлению обчества его вам возворачивают.
– Что же, возьму.
Вдвоем с Петром Степанычем мы подняли со стола «добро». Я видела десятки глаз, на нас направленных, – смесь любопытства и смущения.
– Зачем же все-таки вы отбирали?
Хряк крякнул и хотел что-то сказать, но перебил Федор Матвеич:
– Признаться говоря, одно недоразумение.
Седой, пухлый, покойный плотник наш, Григорий Мягкий, зевнул, перекрестил рукою рот.
– Прямо сказать, все молодежь… Сваляли дурака.
– Эх вы!
Я вышла. Несколько мальчишек выскочило с нами – будто щели все полны были мальчишками. Мы шли назад. В мартовском небе звезды вновь раскинулись узорами златыми. После духоты избы, нелепых слов, нелепых действий чуть морозный воздух так казался вкусен, так бессмертно небо.
– С ними трудно жить, – сказал мне Петр Степаныч. – Но их надо знать и понимать.
И я кивнула молча.
– Сейчас они в угаре, в помутнении, как вся Россия, впрочем. Не надо быть к ним строгим.
Я это знала. Но мне было грустно. О, бедная жизнь наша! Злоба и грызня, тьма, нищета!
– Скажите, вы нашли тогда для Муси Сердце Карла?
– Я очень хорошо знаю эту звезду.
Он приостановился, прислонил ружье к стволу яблонки, посаженной моим отцом.
– Вот она, над нами. Меж Большой Медведицею и Драконом.
Я остановилась тоже, мы рассматривали небо. Из-за берез вдруг вылетел ослепительно золотой шар, плавно и бесшумно тек он над деревнею, оврагом, царственно стал удаляться к роще Рытовской.
– Метеор…
Мы замолчали. Холодок чуть тронул спину, волосы. Таинственный, залетный гость над жалким миром.
В Москву мы возвращаться не решались, вести были плохи, жить казалось невозможным. Но и здесь нехорошо. Как будто мы осаждены, на положении бесправном, неестественном. Иной раз раздражало меня даже, что и я, значит, помещица, и меня выгнать могут, взять заложницей. Я никакая не помещица! Я вольный человек, люблю весну, благоуханья, солнце… Я понимаю Мусю. Может быть, хочу любви – великой, неосуществимой. И хочу искусства. Да, искусства… самое и время подходящее!
Мы летом жили уже без газет, почти разъединенные с Москвой, и только слухи, все нелепей и сумбурнее, отягощали душу. Маркел с Андрюшей изучали движения и отступленья, отмечали вновь на карте. Степан Назарыч появлялся иногда, глаза таращил и докладывал: «В развитии, военных действий наступательных аппаратов уже Пензе и Рязани угрожают». Я то верила, и мне казалось, не сегодня завтра все и кончится, то впадала в нервность и тоску: да не хочу я никаких войн и насилий и расстрелов, обысков, арестов. И с Маркелом я неважно себя чувствовала. Бывала и резка. Что он сидит там над своими книгами – науки теперь нет и никому не нужно ничего, а в Апокалипсис все равно не проникнуть, и главное, опять эта политика, политика… Взяла бы вот да в Рим уехала, с Павлом Петровичем разучивать его обедни.