И тем не менее, напрягая всю свою волю, он упорно работал. Уже целый час терпел он эту адскую пытку и вдруг почувствовал, что слепнет, глохнет, не может вздохнуть, что вся кровь кинулась ему в голову, что ресницы его сожжены, а перед глазами мутная пелена. И тогда он поступил, как поступают все кочегары: весь мокрый, он устремился к «воздушному рукаву», к этой длинной холщовой трубе, по которой бурным потоком струится свежий воздух с палубы… Господи, до чего ж хорошо! Но уже спустя мгновенье ему показалось, что на его плечи набросили ледяной покров. От смертоносного тока холодного воздуха у него захватило дух и как будто остановилось сердце.
— Флягу! — прохрипел он, повернувшись к тому кочегару, который предлагал ему выпить.
— Держи, товарищ. Я знал, что так будет.
Джек отхлебнул из фляги с жадностью. Спирт был почти не разбавлен, но Джек так замерз, что крепкая водка показалась ему безвкусной и пресной, как вода. Однако он тотчас же ощутил во всем теле блаженное тепло — оно заструилось по всем его жилам, по всем мускулам, но вслед за тем он почувствовал сильное жжение под ложечкой. И тогда, чтобы залить этот палящий жар, он снова глотнул водки, потом еще и еще. Полыхающий огонь внутри и снаружи, опаляющее пламя, которое питают спирт и уголь! Вот из чего будет отныне состоять вся его жизнь!
Она превратилась в безумный кошмар, где каторжный труд чередовался с беспробудным пьянством. И так продолжалось три года… Три страшных года, когда один день походит на другой, когда месяцы свиваются в какой-то спутанный клубок, когда лета не отличишь от зимы, а весны от осени, потому что вокруг тебя все то же адское пекло — кочегарка.
Джек проплывал мимо неведомых стран со звучными, певучими, ласкающими слух названиями — испанскими, итальянскими, французскими, но в этих колониях французский язык походил скорее на детский лепет. Однако во всех этих волшебных краях он не видал ни сапфирного неба, ни зеленых островов, которые, точно яркие букеты, покачивались на фосфоресцирующих волнах. Для него ничто не менялось — так же гневно рокотало море, так же яростно бушевал огонь в топках. И чем чудеснее была страна, тем ужаснее казалась кочегарка.
Случалось, что он выходил на берег в цветущих гаванях; их окаймляли пальмовые или банановые рощи с зелеными султанами, лиловые холмы или белые хижины на бамбуковых опорах, но ему все казалось окрашенным в цвет каменного угля. Он бегал босиком по причалам, раскаленным от солнца и пропитанным расплавленной смолой или черным соком сахарного тростника, опорожнял корзины с котельным шлаком, раскалывал глыбы антрацита, грузил уголь на пароход, а потом в изнеможении засыпал прямо на берегу или же отправлялся в портовый кабак, и все портовые кабаки, как ему казалось, были похожи на кабачки Нанта — отвратительные свидетели его первого пьянства. Здесь он встречался с другими кочегарами — англичанами, малайцами, нубийцами, — грубыми и отупевшими, напоминавшими механические заводные куклы, приставленные к топкам, и так как говорить им было не о чем, то они пили. Впрочем, кочегару нельзя не пить. Иначе он не выживет.
И Джек пил.
Во мраке этой беспросветной ночи ему светила только одна звездочка — воспоминание о матери. В самых недрах его затуманенного сознания постоянно жил немеркнущий образ матери, подобно тому, как изображение мадонны пребывает в глубине часовни, хотя уже все свечи потушены. Он становился мужчиной, и многие, прежде непонятные стороны его безотрадной жизни постепенно приоткрывались перед его мысленным взором. Его преклонение перед Шарлоттой уступило место нежному состраданию. Теперь он любил ее так, как любят тех, из-за кого мучаются или чьи грехи искупают. Даже во время самого беспробудного пьянства он не забывал о том, ради чего стал кочегаром, и, повинуясь безотчетному чувству, прятал часть своего матросского жалованья. В просветах между мрачными кутежами только одна мысль и поддерживала его: он работает для матери.