Здесь проявилась черта, едва ли не самая характерная в Фурманове: скромность. Был он по-хорошему мягок, никого не задирал, не толкал локтями близких, никому не наступал на мозоли, не лез на видное место — точно хотел отойти в сторонку от базара и суеты. Трудно было в этом человеке, казавшемся застенчивым, подозревать огромную внутреннюю работу. А ведь как раз в годы наших встреч Фурманов, по возвращении из Семиречья, оформлял свой боевой и житейский опыт. В это время был написан «Чапаев» и подготовлялся «Мятеж». Многие ли, даже из близких его знакомых, знали об этом упорном труде?
Однажды с смущенным видом (Фурманов не любил обращаться с просьбами) положил он мне на стол объемистую рукопись. Это был «Чапаев». Фурманов не знал, как лучше поступить, чтобы издать книгу. Посылать ли в Госиздат? Но там ее могут «задвинуть» в редакционную корзину. Государственное Издательство и в те годы не отличалось деликатным обхождением с авторским трудом. — Или, быть может, издаст ее наше военное издательство? Послать в Истпарт? Его это тревожило — он не вошел еще в литературу как «свой» человек, не имел, так называемых, «связей», без которых, к сожалению, молодому писателю трудновато бывает пробиться «в люди». К тому же, мне это было ясно из бесед с Фурмановым — он и не представлял себе, какая сила была вложена в «Чапаева» и какой успех ожидает эту книгу. Или то была показная скромность? Не думаю. Он и в самом деле не предполагал, что вещь, им написанная, отличается какими-нибудь особыми достоинствами.
Напротив: его личная работа не казалась ему значительной настолько, чтобы беспокоить товарищей, восседающих на высоких госиздатовских вершинах, где творилась литературная погода, создавались и разрушались литературные репутации. «Госиздат»! — Это звучало тогда для Фурманова как Академия, как счастье, которого ему, грешному и скромному, не добиться.
Он, помнится, не совсем был даже уверен, удастся ли ему вообще скоро издать «Чапаева». И когда, через посредстве Николая Леонидовича Мещерякова, с которым я познакомил Фурманова (Мещеряков, кажется, с письмом направил его в «Истпарт»), «Чапаев» увидел свет, Фурманов был первым, кого поразил успех его произведения. Он признавался мне, что несколько удивлен этим успехом, ибо не задавался целью создать такую крупную вещь, не думал, что она произведет большое впечатление. Просто в меру своего опыта и своих сил, которые считал не очень великими, пытался сжато и без претензий изложить чапаеескую эпопею. — «И вот, — с приятным недоумением разводил он руками, — такой успех!»
Фурманов свою удачу переживал крайне сдержанно. Ни горделивых мыслей, ни похвальбы, — вот-де мы утрем нос! мы пока-а-жем, как писать! — и т. д. — ничего подобного в нем не было. Успех его взволновал — но он не навязывался с хвалебными отзывами, хвастовства — даже такого безобидного и простительного — в нем не оказалось. Скажу больше: он не то что не поверил в успех, но боялся, как бы не оказались похвалы преувеличенными. Его беспокоило: сумеет ли он удержаться на высоте? Ведь удача — да еще литературная! — обязывает. Вот это чувство ответственности перед собой, перед литературой, вырастало в нем вместе с ростом его успехов. Он как бы не доверял своим силам — ибо превосходно понимал, как преходяща удача, если она случайна.
Есть мастера, которые быстро находят свой материал, тогда говорят: вот NN нашел свою линию. Существует зависимость между особенностями художнического зрения, свойствами творческой индивидуальности и материалом, который подвергает художник обработке. Нередко писатель находит такой материал в начале своего пути: это и знаменует литературный успех. Возьмется он за материал ему несвойственный, чужой, — терпит неудачу.
Бывает наоборот. Долгие годы литературных исканий не дают художнику успеха — при несомненном таланте! Нужны какие-то внешние обстоятельства в биографии художника, изменение общественной среды, чтобы загорелся и заискрился талант, до того лишь вспыхивавший и погасавший.
К последнему типу писателей принадлежит Фурманов. Художника в нем разбудила пролетарская революция. Нужны были громы и грозы Октября, великолепный пафос гражданской войны, героические походы по Уралу, Кубани и Семиречью, давшие ряд редкостных впечатлений и наблюдений, чтобы анемичный беллетрист, каким был Фурманов до «Красного десанта» и «Чапаева», превратился в сурового и сосредоточенного бойца, задымленного порохом, под канонадой собирающего драгоценный материал для будущих картин, широких — как степные просторы, и суровых — как сама борьба.
Этот вот материал, от которого пахнет кровью и порохом, который жегся, как неостывшие угли — испепелил в Фурманове его первоначальную писательскую манеру, бледные красочки, кисло-сладкое интеллигентское сентиментальничанье.
Революция переродила его, закалила, омужествила. Он сделался настоящим писателем именно тогда, когда, казалось бы, распростился с писательством, если не навсегда, то надолго.