Странно и тихо, совершенно неподвижно нависали ветви деревьев над когда-то знакомым переулком, где-то далеко сквозь темную листву горели безмолвные огни в окнах, за деревьями бесшумными тенями проезжали машины, лишенные света фар, точно проплывали изредка из ниоткуда в никуда, и неощутимо стороной возникали и таяли бестелесные тени прохожих. Все вокруг было безразлично, покойно, мертво… И тогда ему захотелось пойти к другу художнику, в его мастерскую, которая оставалась на земле неизменно приветливой, светлой, чтобы увидеть его солнечные пейзажи, радость жизни в них, утренний воздух, росу на траве, дождь в лесу, но она сказала сухо:
«Стоит ли? К чему это? Ты слишком чувствителен!»
А он, охлажденный ее сухим тоном, почувствовал приступ давящей покорности, и перехватило горло, когда он ответил шепотом, страшась недавнего желания:
«Хорошо. Не пойдем. Ты не сердись».
Только наедине с собою он изредка сознавал, что, безоглядно любя эту женщину, обречен на душевное одиночество ее непониманием, наказан любовью до конца дней своих, до этой вечерней планеты.
Далекое лето
В тот благословенный день замоскворецкого лета, после грозового теплого дождя, обильно пролившегося над переулками, она, застигнутая где-то ливнем, худенькая, смуглая, в бесстыдно облепившем ее ситцевом платье, прошла мимо, с удовольствием ставя босые ноги на дымящийся асфальт, мотая в руке промокшими сандалиями. А он в компании сверстников сидел на перилах крыльца, с крыши которого то и дело шлепались в солнечные лужи последние капли, и с сочным треском грыз зеленые яблоки, сворованные в саду знаменитого «Великана», крошечного кинотеатра, расположенного за соседним забором.
— Эй ты, босая курица! — крикнул он без всякой причины грубо. — Ты откуда? В Канаве купалась?
— Привет, воришки, — ответила она весело.
И окатила его до того насмешливо засиявшим взглядом черных глаз, что он не нашел ответа и запустил ей вслед огрызком яблока.
Так она и запомнилась ему на всю жизнь — гибкая, в облепившем ее до коленей платье, с сияющими насмешкой глазами из-под слипшихся ресниц. Ему и ей было в то лето по двенадцать лет.
Предел и надежда
Я долго пытался найти слово, а оно было связано с чем-то грустным, прощальным, с каким-то роковым значением, завершающим некий смысл, некое состояние, движение, радость, любовь, целую жизнь.
Неужели это слово — «последнее»? Последний час? Последний вечер? Последний житель земли? Последняя любовь? Последняя страница?
В этом слове ощущается сухой ветреный осенний день, желтое поле по косогору, шум осин в насквозь продутом перелеске, шорох шевелящейся огненной листвы в обочине, дальняя на бугре полуразрушенная церквушка, пронзающая душу одинокостью среди пустых полей и холодных лучей солнца, предзимний крик галок над заросшими бурьяном куполами, холодная синяя темнота пруда за плотиной…
В этом слове прощание, утрата надежды, затихающие шаги, крик боли в ночи, обрыв следа в бездну неизвестного и такое безысходное одиночество человека, вдруг узнавшего последний свой неизбежный день, такая открытая тоска наедине с собой, со своей судьбой, что это одно только чувство последнего ощущения несравнимо со всеми муками неразделенной любви, желаниями неудовлетворенной славы, страданиями ревности и всеми другими страстями краткой человеческой жизни.
Но вместе с тем «последнее» — это предел, за которым неизбежность неведомого нам начала — новой земли, новой надежды.
В закатный час, середина августа
Пройдет много лет, а деревья все так же будут тихо стоять на закате, впаянные каждым листочком в легкое золотистое небо, и будет доноситься далекий крик грачей в теплом воздухе, и так же будет стоять в траве игрушечная педальная машина, брошенная моим внуком, и так же будет лежать в конце аллеи под березами моя старая умная собака с белыми кончиками ушей — все повторится в этом наилучшем из миров, только не со мной, а с кем-то другим, как повторялись уже несчетное количество раз красота предвечернего часа и неутоленность каждого момента нашей жизни, данной нам на такое краткое время, что кажется остановкой поезда на полустанке посреди бесконечной, омывающей теплом полевой тишины, треска кузнечиков, запаха нагретых цветов и трав…
Промежутки
Ехали на аэродром по шоссе мимо осенних полей, желтеющих стерней, и где-то на окраине каменного городка, старого, с потемневшей черепицей, мелькнул удаляющийся указатель «Карловы Вары» — и странно: все, что было недавно карлововарским, весь оставшийся позади месяц, десятки прожитых дней, стало таким далеким, несуществующим, навсегда исчезающим, как будто позади ничего не было, а вот сейчас я временно, непрочно даже ненастояще еду по этим полям на аэродром, чтобы лететь наконец в Москву, домой, где ждут меня, где я любим и нужен и где есть мое родное место в огромном мире.