И опять бессмысленно мчатся, стелются рельсы… «Все идет куда-то». Сквозь тяжкий сон начинает приподыматься, шевелиться, осторожно прислушиваться сквозь вагонное «конечно, так, да-да» по рельсам — мошенник
Федор Юрасов. «Его ловят. О нем телеграфировали, его видели, его узнали и теперь ловят по вагонам». И в хаос начинает всасываться медленно-черная тягучая лента-пиявка, по которой вот сейчас, каждый миг, идут люди с фонарями, смотрят каждому в лицо, ищут Юрасова. И он, только мелкий вор, укравший двадцать четыре рубля с мелочью, — начинает уползать, идет от них все дальше и дальше, из вагона в вагон; из-под скорченной, съехавшей набок рожи Генриха Вальтера — пассажиры, небрежные, заспанные, тупые, — слышат: «Pardon, pardon». Проходит сквозь хаос «мешков, сундуков, отовсюду протянутых ног», «вялых, как будто податливых», но гнущихся и опять принимающих прежнее положение… Все дальше, быстрее. И вдруг — стена. И «они», «люди с фонарями», идут все ближе, может быть за несколько дверей, может быть — за одну. Он пытается вскарабкаться на мчащийся вагон, но тело бессильно возвращается на площадку.Разорвано только «настоящее английское пальто» — последняя маска
Генриха Вальтера. Больше нет Генриха Вальтера! И Федора Юрасова, который остался один как перст, в последней своей маске, без спасительного двойника, — охватывает бессмысленный животный ужас. Сбросить последнюю воровскую харю, — и все кончено! И вот — издали — свист встречного поезда. «Как будто мир настиг его и всеми своими голосами выкрикнул одно огромное:А-га-а-а!..»
Он спрыгнул вниз,
с площадки вагона. И когда над ним повисли «три какие-то фонаря, три неяркие лампы за выпуклыми стеклами», — он не понял их значения…Это — не
кошмар. Это настигает нас повсюду — в домах, в углах, на улицах. Нет здесь ничего, кроме дикого ужаса, ибо внезапно сорваны все маски. Но ведь мы должны приготовиться, знать… ведь «машинист танцевать пошел».Неисследимы приемы Л. Андреева. Чуть заметно брезжит только вот это: под покровом устремляющегося куда-то хаоса Андреев вводит свое «что-то», своих действующих лиц, свое отважное «я» — в какой-то лабиринт. И ведет их там — незримых; и, снова восставая ярким пятном, они уже не те, но снова и снова — другие; они немедля
вступают в яркий вихрь уже на ином фоне. Это — уже не лица. Это все — «что-то», чего обнять, о чем сказать достоверно еще нельзя. Это — гигантская крутящаяся воронка, Мальстрем символов. Весь рассказ «Вор» устремляется в какую-то панораму событий. Весь неудержимый, грохочущий лет этого поезда надлежит еще ускорить, — и вот мы уже видим его как бы в разрезе; там стремится еще быстрее — от людей убежавший двойник. Третий акт стремительного бегства этого неизвестно куда бегущего двойника — его колотящееся сердце, еще поспешнее, чем поезд и чем сам он, мчащееся куда-то; ударившись о стену, как бы беспомощный большой, жалкий, серый мяч бьется, мечется на площадке вагона. Наступает исход, в рассказе — разрыв сердца. «Три неяркие лампы» уже неподвижно висят над — кем? Это не Юрасов и не Вальтер, не веселый плясун и не униженный никем «вор». Но то, что лежит на рельсах, готовое быть раздавленным встречным поездом, — того мы не знаем. Замечено только, что выбиты зубы и смяты усы — усы, «как два золотые серпа». Твердо знаем, что это — не маска — и счастливы этим. Без меры счастливы.После Андреева трудно говорить о Горьком. Его «Рассказ Филиппа Васильевича» — совсем «о другом». Что-то грустное, осеннее, как «сырой холод», в котором «последние листья уносятся под гору к широкой мутной реке». Какая-то истинная грусть, а может быть большая радость, более совершенная, чем в обычном, немного абстрактном, пафосе Горького, — особенно за последние годы. Есть что-то благородное, прощальное в полуинтеллигентном неудачнике, дворнике, влюбленном в барышню. Все смеются над ним, и он убивает себя. — Бог весть почему: не от неразделенной любви и не от насмешек барышни и прислуги. А просто оттого, что он — нищий и оборванный — пришел совсем неслышно и «шум деревьев заглушил его шаги». И на «багровой полосе зари, среди тяжелых туч», на «огненном потоке в теснинах гор» он мог прочесть свое — такое простое, тихое, разрешительное будущее:
О, зачем она всегда смеется? О, зачем?Знает ли Горький, что это не вопрос, а ответ? Может быть, он узнает это теперь, и это — новое, задумчивое, грустное, — чего не было прежде.
Март 1905
Рашильд. Подпочвенные воды (Le Dessous)
Роман, перевод К. Надеждина. Изд. т-ва Вольф