«Горящие здания» все-таки слабее «Будем как солнце» не потому, что в них нет стихов столь же прекрасных, а по общему напряжению. Песни огню еще приближаются к прежней «Тишине», а иногда, оставаясь «кинжальными словами», не обещают искренности солнечных гимнов. После сильного взрыва («Крик часового», «Отсветы зарева») начинают возвращаться полутемные, полусветлые «шорохи тишины», и в них слышно, как растет и крепнет большой поэт. Солнце — еще весеннее — не палит, не близится к земле, не синий еще кругозор, а голубоватый, бог весть чем манящий, как тишина; тишину можно слушать; а у солнца есть аромат.
Солнце пахнет травами,Свежими купавами,Пробужденною весной,И смолистою сосной.И никто, кроме поэта, об этом не знает. «И пусть», как будто звучит еще в «Горящих зданиях». А книга «Будем как солнце» вся требовательная, властная…
О ней я не буду говорить, — она еще так нова и близка, к тому же — связана со следующей («Только любовь»), которая войдет, очевидно, в неизданный пока третий том.
Мне хочется сказать еще одно: Бальмонт — романтик больше всех современников. И, особенно читая его ранние стихи, вспоминаешь романтического, до сих пор воспоминательного, критика: «К главным особенностям (русской народной поэзии) принадлежит музыкальность, певучесть какая-то. Между русскими песнями есть такие, в которых слова как будто набраны не для составления какого-нибудь определенного смысла, а для последовательного ряда звуков, нужных „для голоса“. Уху русский человек жертвовал всем — даже смыслом».
Белинский (это он!) говорил о русской, притом — народной, поэзии. Несмотря на то, что Бальмонт не совсем русский и уж вовсе не народный поэт, — он обладал этим в высшей степени русским свойством — «звукоподражательностью». Но в специально «русских» стихах (о каком-то «седом» ямщике, о Дмитрии Красном) — он оказался скорее «интернациональным», не глубоко проникшим в «деревянную Русь». И, научившись «ковать железо и закаливать сталь», он, может быть, уже исчерпал все свои жертвы обоим богам — и «богу покоя и богу движения», — и обращается к области, менее всего ему свойственной: к области рассудочной поэзии.
1905
Виктор Гофман. Книга вступлений
Лирика. 1902–1904
Задача всякого сборника стихов состоит, между прочим, в группировке их, которая должна наметить основные исходные точки; от каждой из них уже идет пучок стихов, пусть многообразных, но с им одним присущим, в них преобладающим ароматом. Так создаются отделы,
которых, однако, может и не быть в случае однозвучности всех стихов. Прежде русские поэты издавали свои стихи совсем без дробления. Теперь, когда пошла большая мода на отделы, расширилось и злоупотребление этим приемом; В. Гофману, например, не было, в сущности, никакой причины подразделять свой сборник на «Природу», «Просветы нежности» и пр. Если и есть разница между стихами его, туда или сюда включенными, — то никак не по существу, а лишь по «сюжету», обстановке («В городе», «Остров русалок»), то есть — как раз по тем «несущественным признакам», против которых искони ратует «новое искусство», устремляющееся к передаче основного, яркого, данного «импрессией», — совокупностью всего духовного напряжения, в данный момент предполагаемого в чуткой душе воспринимающего. Если бы стихи Гофмана выходили за сферу «art nouveau»,[132] я не настаивал бы на сказанном. Но в виду того, что автор книги так многое полагает в музыкально-бездумном, взрезающем неисповедимое ровно настолько, насколько легонькое весло, танцующее за лодочкой, — мне кажется, надо указать, что и эта работа не произведена с достаточной отчетливостью. Если чувство «вкуса» (хотя бы изысканно-литературного) может заставлять забывать многие другие чувства, — то оно не должно по крайней мере позволить замечать «что-то страстное в походке и в подымании ноги» или класть локти на грудь… кого же?.. «Зеленоглазой Мадонны»… Право, это ужасно — и безвкусно, и коробит, и вовсе непозволительна эта общая легкость стиха, его перепевы, иногда вот-вот приятные, но нет… Истинно бодрого и смелого стиха тоже нет; дерзостность обращена совсем не туда, откуда могла бы услышать верное эхо. Не хмель, — а брожение дурного вина, не свободная непринужденность, а болезненное удальство — в гостиной en bras de chemise…[133]Кажется, стих легок, но сколько трафаретного, сколько ненастоящих отголосков чужих мучений! Этот закал стиха — ведь брюсовский, a «Valse masqufte»[134] — прямо из Бальмонта. И к чему повторение целых строф, пусть даже гладких и, по-видимому, излюбленных. Настоящее созданье Гофмана, пожалуй, — только эта легкая отрывистость, домашняя, пленная, горькая: «И казалось нам: можно… Был эфир голубой». «Эта тихая боль — называется: нежность». «Хочется счастья. Как же без счастья?»… От этого грустно, но -Служенье Муз не терпит суеты.1905