Но – я делаю истинное усилие, чтоб остановиться – перейдемте к третьей стороне римской жизни, она же самая захватывающая внимание, самая новая сторона. Я говорю об его современном состоянии, об его Risorgimento. Трудно себе представить перемену, которая совершилась в Риме в один год, – особенно трудно потому, что мы вообще судим об Италии по готовым понятиям и совершенно внешним фактам. Об этом в следующем письме. Теперь позвольте ненадолго оставить Рим в покое, – ему, вечному городу
, ничего не значит подождать, а мне хочется побеседовать с вами о моих прошлых письмах. Слышал я, что вы-таки побранили меня за них, – кто вступился за французских буржуа, кто за немецкую кухню, все за неуважительный тон, за легость и поверхностность, за фамильярность с важными предметами, за недостаток достодолжной скромности в обращении с старшими братьями, за недомолвки, наконец, которые тоже поставили мне на счет. Вы ими недовольны, потому что придали им значение, которого они не имели. Несколько набросанных впечатлений, несколько заметок, шутки и дело, мысли, помеченные на скорую руку середь иных занятий, при недосуге, при новости явлений, при оглушительном громе событий, под влиянием досады, которую назвать и определить было труднее, нежели кажется, – вот смысл бранимых писем. Письма эти вовсе не отчет о путешествии, не результат, выведенный из посильного изучения Европы, не последнее слово, не весь собранный плод – ничего подобного у меня не было в помышлении, когда я набросал их; мне просто хотелось передать первое столкновение с Европой; в них вылились местами, рядом с шуткой и вздором, негодованье, горечь, которой поневоле переполнялась душа, – ирония, к которой мы столько же привыкли, как «раб Ксанфа» Езоп к аллегории; у меня не было задней мысли, не было заготовленной теории ничему не удивляться – или всему удивляться, а было желание уловить мелькающие, летучие впечатления откровенно, добросовестно – вот и все. На беду редакция поместила их в «большой угол» журнала; они скромно проскользнули бы в смеси, как небольшой арабеск, идущий к сеням, к галерее – но несносный в гостиной[256].Еще слово о неуважительном тоне, это мой грех, сознаюсь и каюсь.
Но знаете ли, что всего хуже? Не только в моих письмах, но и в моем сердце недостает этой смиренной, почтительной струны, готовой умильно склониться, принижаться
, для которой необходимо поклонение чему-нибудь – золотому теленку или серебряному барану, русским древностям или парижским новостям. Из всех преступлений я всего дальше от идолопоклонства и против второй заповеди никогда не согрешу; кумиры мне противны. Мне кажется, что человек тогда только свободно смотрит на предмет, когда он не гнет его в силу своей теории и не гнется перед ним. Мы из рук вон скромны и чрезвычайно любим церемонии и торжественность, мы любим придавать некоторым действиям нашим (и в том числе писанию) какой-то серьезный, величавый характер, который для меня очень смешон, – ведь и жрецы благоговейно и серьезно резали в стары годы баранов и быков в пользу Олимпа, воображая, что куда какое важное дело делают. Уважение к предмету, не непроизвольное, а текущее из принятой теории, принимаемое за обязанность, – ограничивает человека, лишает его свободного размаха. Предмет, говоря о котором, человек не может улыбнуться[257], не впадая в кощунство, не боясь угрызений совести, – фетиш, и человек не свободен, он подавлен предметом, он боится его смешать с простою жизнию, так, как дикая живопись и египетское ваяние дают неестественные позы и неестественный колорит, чтоб отделиться от презренного мира телесной красоты и мягких, грациозных движений. – Мне в Италии ни над чем не хочется смеяться, в Италии всего менее смешного, пошлого, мещанского – я, помнится, нигде не смеялся и над Францией, стоящей за ценсом – – а в плесени, покрывающей общество во Франции, все вызывало смех, все досадовало, все дразнило меня, больше нежели в Германии, потому что в Германии все эти petites mis`eres[258] как-то не так возмутительны, – я и досадно смеялся, писавши мои письма из Avenue Marigny, я готов плакать, писавши письма с via del Corso – в обоих случаях я не лгу, в этом могу вас уверить. – До следующего письма.1847. Декабрь. Рим.
Письмо второе