Раз его застали на лестнице дома неподвижно стоящим над разбитым яйцом. Встретивший его был художник. Когда этот художник спросил, что приковало его к месту, тот, оживившись, рассказал ему, что он нес яички к завтраку и одно уронил и разбил. И здесь же предложил художнику, которому для растирания красок требуется ведь яичный желток, – купить у него это разбитое яйцо за полцены. «Для вас это удача, – говорил он, – а мне хотя бы наполовину покрыть убыток».
Но он вовсе не так скуп, как может показаться из этого примера. Он человек, подверженный страстям и искушениям. Но и страсти и искушения свои он хочет использовать до конца, руководясь ими в той мере, в какой они, подчиняясь ему, ублажают его инстинкты. Он хочет контролировать их в миг зарождения, хочет видеть немедленный результат их действия. Он обращает их в дрессированных ищеек, помогающих пробираться сквозь чащу. И, если дрессировка не доведена до конца, он, не смущаясь, переучивает свою страстишку здесь же на людях, приучая ее нести поноску только в его руки. Однажды он играл в карты. Ставки были мелкие, дешевые; денег у всех было мало. Проиграв бывшую у него налицо мелочь, он предложил пустить в оборот какую-то подозрительную монету, называемую турецкой лирой, к тому же продырявленную и долго звеневшую, должно быть, на чьем-нибудь ожерелье. А быть может, это был просто жетон давно прошедшего спортивного состязания. Но его уважили, приняв ее больше как меновой знак за небольшую плату, скажем, в рубль ценой. С этой монетой он отыгрался и обыграл другого партнера. Когда обыгранный хотел возвратить ему жетон по той же цене, по какой он был принят в игру, Всеядный затревожился, засуетился и отказался принять эту монету.
– Нет, нет! – фыркал он обиженно и возмущенно. – Я ее не могу принять за рубль!
– Да как же у вас ее приняли?! – укоряли его.
– Ваша воля, ваша воля. А я не согласен. Меня не спросили. Я беру ее только за двугривенный!
Тогда мне стало страшно, что он, всучив мне себя также за рубль, примет обратно только за двугривенный, II я, относившийся к нему как к обычному человеку, хотя и с некоторыми странностями, – стал рассматривать его с этих пор как зверя, мелкого, хищного, которому нельзя доверить своей мысли, своей воли, своего ключа от жизни, потому что он проглотит его на лету, не разобрав, не посмотрев, на что он пригоден, кроме глотательной судороги.
Он живет высоко, в пятом этаже, одиночкой выходя в мир на добычу, отделенный от этого мира тысячью примет, заклинаний, привычек.
Он носит чужие ботинки, я уверен, не только от скупости, но и с тем расчетом, чтобы оставлять после себя оттиск чужих следов.
Он ест, как кошка, придавливая еду лапой к земле, жмурясь и урча; причем после сладкого может есть мясо, если оно осталось на столе недоеденным.
В этом – смесь мужицкой бережливости со странной жадностью одинокого человека, не упускающего своей животной выгоды; пользы, уплотнения своего тела, хотя бы вопреки уже наступившей сытости – на запас, впрок, на всякий случай.
Женщина, близкая ему, сидела в одной с ним компании. Всеядный заторопился уходить, но ему не хотелось показать остальным, что она уйдет вместе с ним. И вот он несколько раз напоминал ей о позднем времени, об уходящих трамваях. Наконец, она попрощалась и вышла. Он продолжал еще сидеть около часа. Поздний гость, поднимавшийся по черной холодной, неосвещенной лестнице, ведшей в эту квартиру, наткнулся на зябкую, ожидающую фигуру, жмущуюся в одном из пролетов; осветив ее спичкой, он узнал в ней женщину, близкую Всеядному. Она ожидала час на холодной лестнице, пока ее повелитель не найдет срок времени между ее и его прощанием достаточно убедительным для того, чтобы его не заподозрили в общем уходе с ней.
Он пьет каждый день жирные, сладкие сливки, мешая их с холодной кипяченой водой. Он пьет сладкое вино с горячим чаем. Какой еще мешанины не устраивает он ради пользы и выгоды?! Приходя в дом, он снимает жилетку, чтобы ему не было жарко. Галоши носит в портфеле на случай дождя. Подходя к кинематографу, он их также прячет туда же, чтобы сэкономить на вешалке, тщательно обернутыми в газету. Так живет он, занятый микроскопической технологией своего быта, отпрыгивая и снова приближаясь к своей маленькой выгоде, не связанный с обществом ничем, кроме цвета своего пиджака. И вместе с тем он член этого общества, он числится в квартирных списках жильцов, он снимает дачу и вспрыгивает на ходу в трамвай, он почти тень, почти дух, почти ничто по фантастике своего существования.