После таких сильных потрясений живой человек не остается по-старому. Или душа его становится еще религиознее, бросается в ожесточенный фанатизм, с злым упорством находит в самом отчаянии утешение, и он вновь зеленеет, обожженный грозой, нося смерть в груди, или он грустно, но мужественно отдает еще строй верований и упований, становится трезвее и трезвее – и не удерживает последние слабые листья, которые уносит резкий осенний ветер. Что лучше?
Одно ведет к блаженству безумия.
Другое – к самоотвержению знания.
Выбирайте сами. Одно чрезвычайно прочно, потому что оно отнимает всё. Другое ничем не обеспечено – потому что оно многое дает.
Внутри души человеческой, в которой возбуждена мысль, есть постоянный революционный трибунал, есть беспощадный Фукье-Тенвиль – и, главное, есть гильотина. Иногда судья засыпает, гильотина ржавеет, ложное, прошедшее, романтическое, слабое поднимает голову – и вдруг какой-нибудь дикий удар будит суд и палача – начинается свирепая расправа Или казнить и идти вперед, или упасть на дороге, малейшая уступка, пощада, сожаление – ведет к реакции, ведет к прошедшему, оставляет цепи. А их-то снять – в этом вся задачи трибунала.
Первый шаг мышления, – говорил умирающий Дидро, – неверие. Это-то и есть страшный суд разума, о котором я говорю. Нелегко достаются эти казни, эти расставанья с мыслями, которые нам были святы но преданью, с которыми мы сжились, которые нас лелеяли, утешали, которые нам доставили минуты счастья и блаженства. Какая страшная неблагодарность – пожертвовать ими! Да. Но на той выси, на которой стоит трибунал, там нет благодарности, там неизвестно святотатство – и если революция, как Сатурн, ест своих детей, то
Вспомните, террор именно начался после казни короля. Смотрите, вот являются на помосте благородные отроки революции – жирондисты, блестящие, красноречивые, самоотверженные. У вас текут слезы, опускаются руки – вам жаль их, но спасти невозможно, и окровавленные головы их показывает палач… Погодите отворачиваться – вот и голова Дантона, и за ним идет на ступени баловень революции Камилл Дюмулен… Ну, теперь, говорите вы с ужасом, теперь кончено, – извините – святые палачи идеи, Робеспьер и Сен-Жюст, будут казнены за то, что они верили в возможность демократии во Франции пятьдесять пять лет тому назад, – казнены, как Анахарсис Клооц, мечтавший о братстве народов, за несколько дней до Наполеоновской эпохи. – То же во внутреннем процессе. Отделавшись от крупных, очевидных представителей прошедшего, мы стали встречать на каждом шагу, в каждом чувстве, в каждом понятии что-нибудь христианское, религиозное, – казнивши царя, мы сделали царей из всякой всячины, так велика потребность рабства в нас, – поставивши статую разума, мы впали было в идолопоклонство перед нею. Мы сделались рабами отвлеченной законности, свободы, государства, – после грозного чудовищного опыта нельзя продолжать эту фантасмагорию. Кого же тащить на гильотину? Кто новые обвиняемые?
– Республика. – Suffrage universel…[124]
– Францию – да по дороге и всю Европу.