Николай Евграфович в тоске крутил усы. 21-го октября вечером Коровкин с черной сотней разгромил аптеку Шиллера. Бабенина о предполагаемом погроме не предупредили. Он узнал о погроме дома, после скандала в земской управе, в тот час, когда истинно-русские растаскивали аптеку по домам и когда полыхали зарева усадеб Верейского и коллежской асессорши Шевелевой. Дом был пуст. Гражданская жена не возвращалась после собрания и побоища в земской управе. На дворе цокали копытами лошади стражников. Надо было садиться на лошадь и скакать со стражниками среди ночи, черт его знает, на пожарища усадеб, где из-за куста могут еще пристрелить. В спальной, у туалета жены городничий долго рассматривал себя через зеркало. Еще раз пришел вахмистр и доложил вторично, что лошадь оседлана.
Исправник вернулся с пожарищ на рассвете, оставив на пожарищах стражников с приставами. Жена дома не ночевала. Это было уже однажды, – когда законная жена не ночевала дома, сбежав с графом Уваровым в ту самую усадьбу, которая открыла собою пожарища усадеб, – Бабенин со страхом оглядел свой письменный стол, нет ли записки от гражданской жены. Лежала записка от Верейского. Верейский просил прийти немедленно после приезда, не дожидаясь утра.
В кабинете Верейского за табачным дымом и в алкогольном перегаре сидели в дыму и страхе, не спавшие ночи, – Верейский, Цветков, Аксаков. Бабенин доложить мог немногое: никого вокруг усадеб не найдено, горели одни жилые барские дома, никого на пожарищах не оказалось, даже слуги из людских изб, которые не горели, и те разбежались от стражников; пожаров никто не тушил. Верейский держал платок у губ и рассказал к слову, как в мезонине сгоревшего дома впервые поцеловал он женскую шею, а строился сгоревший дом дедом также после пожара, после французов в двенадцатом году. Цветков молчал. Гардины в кабинете плотно прикрывали окна, в комнате оставалась ночь.
Бабенин вышел от Верейского вместе с Аксаковым. На улицах пребывало будничное осеннее утро. Моросил дождик.
Аксаков спросил негромко:
– Вы были предварены – о погроме?
– Нет, – ответил Бабенин, – ни Шиллера, ни усадеб…
– Ну, насчет усадеб никто не был предварен, а насчет Шиллера Верейский знал заранее. Организовали погром – Цветков и Разбойщин, Цветков – по секретному предписанию свыше, – сказал негромко и пасмурно Аксаков, помолчал, добавил: – Дело пошло всерьез, усадьбы жгут, евреев громят. Это уже не шутки. О погроме Шиллера имею поставить на вид, – ни вам, ни мне не доверяют. Примите к сведению. Имейте в виду, если дорожите службой. Не с революционерами же нам на самом деле.
Павел Павлович Аксаков, внук декабриста, говорил, как заговорщик. Бабенин, в сердечном расстройстве, просил Павла Павловича зайти к нему по дороге, выпить кофе иль рюмку водки после бессонной ночи, – Бабенину не хотелось оставаться одному и очень хотелось взвесить все по душам о революции и погромах. Аксаков спешил. Попрощались, посмотрели по сторонам. На углу на заборе – мокрый от дождей, отпечатанный в типографии – висел императорский манифест от 17-го октября, – и рядом висел второй манифест, отпечатанный явно на «Рэнэо» земской управы:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
«Мы, милостью штыков и нагаек, Николай Второй и последний, Данник Японский, Погромщик Одесский, Ростовский, Прибалтийский, Кавказский, Сибирский, Громитель Севастопольский и Кронштадтский, Палач Польский, Клятвопреступник Финляндский и проч., и проч. мерзости Совершитель, объявляем всем своим угнетаемым подданным…»
Манифест был длинен, как императорский манифест.
Аксаков и Бабенин прочитали манифест молча, без комментариев и без видимого волнения, не сорвали. Еще раз попрощались. Аксаков пошел к подрядчику Кошкину – рядиться на новые стекла в земской управе, выбитые на митинге черною сотней.
Бабенинский дом пустовал. На печи в кухне вместе с кухаркой спал дежурный городовой, кучер не переселился еще из конюшни на полати в кузню, – кухарке и дежурному никто не мешал. Дэка и Родэка также почивали. Николай уже исчез из дома. Постель жены осталась нетронутой.
Бабенин гаркнул по дому:
– Эй, кто там?! Примчал городовой с печи. Бабенин прошептал грустно:
– Революция на дворе, а ты с бабой по печкам, мерзавец?! – с ними!..
Городовой стащил с исправника грязные сапоги, понес их чистить. Бабенин лег на диван в кабинете, курил, босой, но в мундире, – заснуть не мог.
Жена вернулась в полдень, прошла в спальню, хлопала всеми дверьми, каждую тщательно и с шумом за собой закрывая. Дом притихнул в зловещий. Капитан-исправник на цыпочках, в чулках, пошел к спальне, постучал, не ответили, еще постучал, подождал, открыл дверь. Жена стояла спиною к двери. Гардероб и комод были открыты, открытый на двух стульях лежал чемодан, на кровати, на полу, на диване валялись платья, шляпки, белье, как перед отъездом. Капитан обомлел.
– Соня… – сказал капитан. Жена не ответила, не обернулась.
– Соня… – еще раз позвал капитан. – Что ты делаешь, милая?..
Жена не ответила. Зловещее росло.
– Что ты делаешь, Соня? – грустно спросил капитан.