Дмитрий ушел. Веселый блеск не оставлял глаз Климентия, хотя были они переутомлены бессонницей. Климентий еще немного лежал на кровати, затем весело поднялся с постели, пошел в сарай, сдирал там топором кору с сосновых поленьев и, вернувшись к себе, на самом деле принялся выдалбливать перочинным ножиком игрушечные лодки из коры, весело, с явным удовольствием, для младших братишек, с мачтами и рулем из лучинок. Соседка – свой человек – прошумела в сенцах ведрами, ушла за водой, вернулась, приперла на ночь калитку, хлопнула щеколдой, убиралась на ночь на дворе, поставила в сенцах ведра, крикнула негромко из сенцев через дверь, –
– Артемыч, картошку-то сам себе поджаривать будешь или мне поджарить? – я все равно затоплять буду… А ты бы протопил, а то захолодаешь! – и добавила шепотом, нараспев: – А по нашей улице двое сейчас проехало, верхом, нездешние гады, к конторе поехали.
– Немного погодя затоплю, – ответил Климентий. – Сам поджарю… Если к нам придут, отпирай безоговорочно, только замешкайся немножко, если у меня печка будет гореть.
Климентий затопил печку. Он так сел к печи и столу, чтобы одним движением можно было сбросить со стола в печь – все, что нужно. И Климентий стал писать Анне. Глаза его были веселы. Он писал о том, что было на рудниках и на заводе за эти три дня. Одновременно с писанием Климентий жарил картошку. В конце письма Климентий вспомнил о том, как он и Анна, еще в Камынске, жаривали картошку в саду Мишухи Усачева. Написав письмо и заклеив его в конверт, Климентий опять ходил в сарай, прислушивался к шорохам окрест и спрятал письмо в сарае в потайное место за погребичным срубом, в цинковый ящик, где найти письмо можно было б, лишь перекопав всю землю в сарае и где хранились письма от Анны.
Наутро Климентий пошел на работу к мартену в медно-литейный цех, литейщик. В ту волну арестов ни Климентия, ни Дмитрия не взяли, но партия на Вешкенском опять была разгромлена, где-то в партии был провокатор. Письма в те годы для таких, как Климентий, и письма Климентия к Анне в частности, были не только вестью друг о друге, любимого и любимой, не только видом общения, – но поддержкой в одиночестве, уничтожением пространства, залогом бодрости, вольной философской академией и дополнением к образованию опыта…
Что такое Ленский расстрел для рабочей России – да и для Российской Империи, – Григорий Васильевич Соснин и Анна знали так же, как Климентий. В конце апреля, – Григорий Васильевич перештыко-вывал землю у себя в пришкольном огороде, – впервые после 907-го года к забору подошел деповский рабочий Николай Воронов, младший брат того Воронова, который погиб после Пятого года, – постоял у забора, побеседовал о том о сем, сказал, –
– Маевку мы собираемся организовать, первое мая отпраздновать в память ленских товарищей. Ты как, Григорий Васильевич?
– Надо. Приду. Буду.
– Так как, Григорий Васильевич, полагаешь, – все депо поднимать или как?..
– А много ли вас?
– Нас-то?.. – Да как сказать, – и все, и нету никого. Организации у нас пока еще нет… Надо подумать…
– Надо подумать. Видишь, вон, в поле березка, – затемно один приходи туда, поговорим… Депо, я думаю, поднимать не придется…
Тридцатого апреля лил дождь, дул промозглый ветер, – закат предвещал дождь и на первое мая, – и в ночь под первое мая отпраздновать рабочий май собрались одиннадцать человек. Если бы не было дождя и если бы кто-нибудь из детишек сидел около поста на тумбах, можно было б видеть, как видел некогда Андрей Криворотов, как в соляной амбар одиночками проходили люди, в темноте их платья сливались с землей, но головы их поднимались над горизонтом… Кроме рабочих из депо в соляном амбаре были две работницы с фабрики Шмуцокса, Григорий Васильевич Соснин и Анна Колосова… И первого мая тогда, на рассвете, вернувшись из соляного амбара, Анна писала Климентию.