Соня и Катя – единственные русские в этом зачарованном латинском ущелье. Какие-то богатые алжирцы-французы привезли с собой на лето из Марселя портниху – домашняя портниха. Жила она не в грандотеле, в котором остановились хозяева, а на краю всякого привилегированного жилья снимала комнату, и с ней Соня и Катя. Соня – ее дочь, а Катя – чужая. И это очень меня тронуло: мать Сони, научившаяся мастерству за эти годы в эмиграции – а таких портных полон Париж – и самая грошовая работа для нее большая удача, а вот приютила девочку, у которой никого нет и о своем происхождении только и знает, что «родилась в Африке». И мне как-то стыдно стало, когда узнал и даже сам не знаю – но, должно быть, не то называется жертвой, когда много, а когда нет ничего! – у меня ничего нет, но разве я что-нибудь подобное могу сделать? Скажут, что взяла чужую, чтобы своей не скучать? Да, почему не так, но – «когда ничего нет», вы понимаете? И отношение к детям – я сначала думал, что это сестры.
С матерью я не сказал ни слова, только раскланивался, да и редко ее увидишь, все за работой, а детей редкий день не встречал. И не знаю почему дети пугали меня: «ам!» – и я всякий раз делаю вид, что мне страшно, и они верили, и, должно быть, мой страх доставлял им удовольствие. Да и то: я единственный был русский, который понимал «ам».
Катю я называю «лопаткой», так она худа, и все ее косточки и особенно лопатки, как отдельно, только что кофточкой держатся. Что выйдет из этой Кати, не знаю, а как она смотрит – такие, если переводить на книгу, не для большой публики, но у кого есть глаз, тот заметит. Что она думает? Очень она озабочена, а наверно, что-нибудь да думает; одно она знает про себя, что судьба к ней немилостива: она, например, никогда не выигрывала ни в каких лотереях, всегда впустую.
Соня – ей тоже двенадцать – но про нее никак не скажешь «лопатка», и что ровесница Кати: Соня – маленькая женщина. А между тем, по судьбе своей Катя гораздо старше Сони – в глазах у Сони такая безоблачность, и не думаю, чтобы мысль ее проснулась. Соня добрая, в мать, а про Катю не знаю. Быть добрым – или это большой дар или привилегия, и это мое больное: ну, чем я могу помочь людям? И мне остается одно, и только это дано мне: думать – думать до белой ослепительной искры.
Всякий день я хожу на прогулку, смотрю на деревья. Никогда я не чувствовал их жизнь, как теперь, а почувствовал я в ней кротость – и кротость и милость. Такое было в Филарете и Иоанне, названных милостивыми. И от этой кротости и милости необычайное спокойствие. Я видел однажды, как содрогались кусты: один мальчик, желая показать удаль, вздумал хлестать их палкой – какая это была молчаливая боль в этом содрогании, и какая кротость и милость, когда я остановил: я видел эти простертые зеленые руки – и об этом никак не могу забыть.
Я вышел на свою прогулку к деревьям. И вижу, навстречу – я заметил, Соня так руки на груди держит, не то ей холодно, а ведь жара, не то прячется, а Катя корзинкой помахивает – огурцы. Я ждал, что, как увидят меня и сейчас же пугать, и приготовился, чтобы на внезапное «ам» и в самом деле не вздрогнуть. Но вот что меня удивило: дети, завидя меня, опрометью бросились бежать.
То, что случилось с детьми утром в тот день, когда они бросились от меня без оглядки – не они меня, а я, стало быть, их напугал, но чем? – об этом узнаю я на другой день, когда все только и говорили о приключении.
В то утро дети ждали в садике около почтового бюро, к ним подошел какой-то… да они его и раньше встречали: носильщик Марсель…
– «Соня и Катя пошли на почту, – рассказывала мать, – и вижу, бегут и обе взволнованные. Соня плачет. И не хотят говорить. Соня говорит, что ей стыдно, и руками закрывает грудь.
В садике к ним подошел носильщик, взял Соню за грудь: «…Je veux coucher avec toi – tu as un trou entre tes cuis-ses, je vais te boucher ton trou, ça va saigner et çava te faire mal, mais ça ne fait rien…»259
«пойдет кровь и будет больно, но это ничего!» – повторил он и еще что-то, но они не поняли, они только почувствовали и бросились бежать.Мать была в исступлении, и первое, что она сказала детям, и это запомнилось, что, если они завидят мужчину, чтобы бежали. Так вот почему со мной так вышло в ту встречу, и почему Соня закрывала грудь, точно пряталась.
– Да он живет против вас – Марсель, ему семьдесят пять лет, – Клотильда только об этом и говорила, – quel bel homme, здоровый как «шваль»!
В этом зачарованном ущелье с римскими памятниками, о которых никто ничего не знает, все знают друг друга.
– Кроткая и милостивая, – говорила Клотильда про жену Марселя, – и самая религиозная во всей деревне. Вышла она замуж, когда ей было сорок лет, и все, что скопила – прислугой раньше была – все ему, и все терпит. А он, и про это все знают, как вечер – караулит, да взрослые с ним не соглашаются, он детей караулит: приманил одну дурочку за фунт слив. Фунт слив… Quel bel homme260
; здоровый, как «шваль»!