Вода в колодце была солоновата, однако и такой были рады баи, угадали: скотопрогонная трасса точно выходила к железной дороге. Проезжали на арбах скупщики, купцы. Проезжала молодежь — ехала в города учиться. В тридцатых годах геологи начали останавливаться здесь; останавливались на ночевку колонны машин с оборудованием, с продовольствием для рудника, заложенного в глубине степи и тогда, в первую пятилетку, маломощного. Вновь и вновь накатывали отары в пыли, в галдеже, в криках гуртовщиков, и всех поил колодец. Тогда-то, в тридцатых годах, его стали называть по-русски: Горький.
После войны на колодце поселился человек по имени Избасар. Мы его звали Летчик; он ходил в кожаной куртке, как бы испачканной мукой, так она была вытерта.
Летчик вернулся с войны 9 мая на своем боевом истребителе «Як-3». Он посадил самолет под горой. Там в полыни чернели редкие коровьи лепехи; мы считали их минами, а себя — саперами, когда собирали кизяк на топливо.
Посельчане выплеснулись, как вода, сквозь щетку тополиного подроста. Нас обогнал старик на коне, но всех опередила мать Летчика. Сегодня еще дивлюсь: сговорились ли они, когда Летчик уходил на фронт, или учуяла она приближение сына и с утра сидела под горой, или случай такой — шла с фермы, сын узнал ее сверху и посадил самолет. Тогда я не глядел на Летчика, не глядел на приникшую к нему мать — старуху в ватнике и в платке. Одинокая была, робкая. Идешь мимо их двора, бывало, она сидит на корточках, раздувает самовар или заготавливает шары из кизяка для топки. Глядел я на боевую машину, глядел с восторгом, со страхом, слышал свист и рев: взмывает, идет наперехват, от перегрузки веки у Летчика опускаются. Передняя утолщенная кромка крыла виделась мне «огнивом» кречета — верили мы пацанами, что кречет сбивает птиц на лету ударом острого костяного нароста на крыле. Холод неба исходил от стального тела самолета, он пах гарью: вчера, вчера еще удар его пулеметов подсек на вираже истребитель с крестом на фюзеляже.
Дня через два приехали на «виллисе» военные, один из них увел самолет. Летчик не провожал свою боевую машину; когда мы вернулись в поселок, он во дворе паял соседский самовар.
Братья Летчика не вернулись с войны, мать умерла тем же летом. Он поехал в степь к родственнику-чабану, что пас в окрестностях Горького колодца, и остался на колодце, когда родич откочевал. Летчик поставил на Горьком саманку на три оконца. Бревно на матицу, кое-какой материал привезли ему шоферы: Летчик закажет, шофер в другой раз едет, привезет.
Летчик женился. Зимами он жил в поселке с семьей, чинил примусы, ведра, все, что принесут. Бывало, мать пошлет с худой кастрюлей, — нашего отца не допросишься сделать мелочь по хозяйству. Летчик сидит в сенцах в своей кожаной куртке, в фартуке, колотит молотком, гром стоит. Шипит паяльная лампа, дверь настежь, ветер через порог набросал снегу. Он примет твою кастрюлю, ткнет в кучу не глядя, на тебя тоже не глядит и опять примется колотить.
Весной, когда облака поднимутся над степью, а на дорогах машины потянут пыльные хвосты, Летчик уезжал на Горький.
За год до его смерти (он болел астмой), лет в шестнадцать, я жил у Летчика на Горьком. Завез меня на колодец отец, он первое лето работал на техпомощи-летучке. Это был старый «ЗИС» с фанерной будкой вместо кузова; в ней даже станок стоял, детали точить, в ней же склад запчастей и газовые баллоны для автогена. Отец оставил меня на Горьком, прослышав в пути о бруцеллезе в отаре у чабана, к которому он ехал устанавливать водный насос.
Внутри было застелено кошмами, в одном углу — горкой старые стеганые одеяла и подушки с пестрыми ситцевыми наволочками, в другом светится желтой шкалой, потрескивает и поет комаром деревянный ящик, приемник «Родина»; выпускали тогда приемники на аккумуляторах для села. В нишах — посуда, набитые мешочки с крупами подвешены к матице.
Летчик выключил приемник, показал, — дескать, отдыхай. Я сел спиной к стене, Летчик полил мне над тазом, подал полотенце, а затем подал стакан с чаем и вышел. Я понял, почему он оставил меня, когда вышел следом: он услышал машину. Далеко в степи катил клубочек; он исчезал в провалах оврагов, выкатывался, повисал на увалах и вновь исчезал, огибая выпиравшие из недр углы гранитов. Степь играла машиной, как камешком, но та упорно правила на колодец. Когда донеслось легонькое, пчелиное жужжание, я осознал, что прежде машины не было слышно, и подивился чутью Летчика.
Между тем клубочек на склоне ближнего увала вырос в пыльный ком, я увидел, что в глубине его два цементовоза. Они шли, как спаренные.
Цементовозы налетели с гулом, волоча свои огромные, как дирижабли, сигары. Разом стали, качнувшись и осев, обдали нас духом горячего железа. Разом же выскочили шоферы, оба черные, худые, в черных, до колен сатиновых трусах. Пожали мне руку:
— Здоров! На Горький колодец метили — попали?
Один остался со мной, говоря:
— Идем на Мангышлак! Тут у вас как на улице, а на Устюрте стал — хана, никто не найдет. Только парой ходим. А ты чего тут, сынок?