Царевич впервые растерялся, не сразу сообразил, что хочет сказать отец. Иван Васильевич снова стал бледнеть, как давеча, на сидении. Рука его сжала палку-свайку с железным наконечником, он теперь вовсе не расставался с нею, опираясь и облегчая боль в распухших коленях, а при случае пуская в ход, по спинам... Истопники и спальники знали уже, что при битье лучше находиться поближе к государю, тогда достанется не железом, а деревом. Ко всему приноровится служилый человек.
— Ты ведь, Иване, знал, что я, а не ты к декабрьскому указу руку приложил! И земли чёрные, которые ты инокам отдать решил, не твои, а мои, государские, и подати, что от них идут, не в твою казну — в Дворовую четь... Чёрные — значит, государские! — Гнев разбухал, душил Ивана Васильевича, забивал грудь и горло. — Как ты торопишься, Иванушка, как торопишься! И времени не нашлось у тебя со мною посоветоваться, о подорожной для твоего Голицына челом побить... Али тебе уже невместно бить мне челом? Сам себе государь?!
Иван Васильевич любил своих детей, не мог не видеть в старшем единственную возможность сохранения династии, но странным образом ревнивая и прихотливая любовь его переходила в злобу, стоило вызвать подозрение, будто Иван «торопится». Злоба была внезапной и короткой, с проклятиями, иногда битьём и с обильными слезами раскаяния и примирения. Видно, уже какие-то скрепы и заплоты ломались в его стареющей душе, тёмные воды выступали из таких глубин, куда лучше не погружаться.
На сей раз приступ завершился только ударом свайки по дубовой столешнице, по тетрадкам. Иван Васильевич упёрся страшным взглядом в Арцыбашева, вспомнив, верно, кто своим доносом вызвал его гнев. Ведь Арцыбашев знал, что раздражаться государю вредно, он ещё слаб после болезни!
— За прошедшее лето... мужики подати прислали?
— С Двины покуда нет.
— Чтобы прислали тотчас! Пусть припомнят Варзугу. У меня таких, как Басарга Леонтьев... как грязи! Стричь чёрных крестьян надо без жалости, Андрей, а то они обогатеют да, впавши в ересь, вовсе станут как северные князи удельные. Стричь! А шерсть нарастёт!
Он справился с новым приступом, не дал ему воли. Арцыбашев как склонился, так и не разгибал спины. Ждал — государь ударит и отпустит. О том, как всё-таки исполнить декабрьский указ, речи уже не было.
Царь не ударил. Прошелестел:
— Ступайте. Оба. Личарду мне.
Ричард Элмес ждал за дверями. В плохо освещённых сенях, достаточно удалившись от Хлопова, Андрей Гаврилович сказал царевичу:
— Государь! С Голицыным... моя промашка. Ты бы простил меня.
Иван обернулся. Водянисто-голубые глаза его под пушистыми ресницами и соболиными бровями — от Романовых! — были влажны. Он пробормотал капризными губами:
— При чём тут ты...
5
Ещё в середине марта, при Тимофее Волке, случилось в церкви Иоанна Предтечи: под деревянным сводом с прорубленным голубым оконцем, куда возносилось крестьянское «Господи помилуй!», раздался голос покойного игумена Антония. Возглас был так отчётлив и узнаваем, что у людей, бывавших на его службах, стянуло жилы на обнажённых головах. То был его распев, неповторимое завывание в конце строфы, подслушанное странником-игуменом у тундровой вьюги.
Молебен был заказан Неупокоем в день преподобного Венедикта в память Венедикта Борисовича Колычева. Так поминал он друга и благодетеля, а с ним и всю его семью. Мысленно возносил молитвы за Ксюшу и Филипку, веря, что они живы и объявятся. После молебна он обещал крестьянам угощение в церковной трапезной. Да, кстати, приспело время посоветоваться о дальнейших действиях против Троицкого монастыря. С Тимофеем Волком можно отправить прошение на имя государя, прямо в руки Арцыбашеву. И Волк был на молебне, и Заварзины... Вдруг — этот голос.
Волк и Неупокой не слышали Антония при жизни, но и им передался сполох, пробежавший по толпе, стеснивший её и сдвинувший к дверям. Не к алтарю, как следовало ожидать, а на волю, в морозный солнечный простор. Первыми у двери оказались женщины, толпа готова была выбить их наружу, и уже выплеснулись два кликушеских визга... Сообразив, что ужаснуло всех, сам испытавший необъяснимый страх от этого подвыва, а пуще общим страхом заражённый, Неупокой, однако, вовремя взнуздал себя. Он схватил за локоть Заварзина:
— Заметил, из коего угла голос?
— В том... где детёныши.
Фёдор Заварзин тоже взял себя в руки, хотя его-то голос покойника должен был потрясти особенно. Но, видно, не зря на Сии велись беседы о чудесах.
Случайно, по разным поручениям оказавшись в Емце, монастырские работники соблазнились даровыми кормами и напросились в церковь Иоанна Предтечи... Отец Харитон осенил толпу дрожащим крестом:
— Чада, чада, не ужасайтеся, всё от Господа! Бесы во храм не внидут!
Как будто человек, внезапно прикоснувшись к иному миру, способен исследовать происхождение духов — от Бога или от дьявола они! Не голос праведника игумена, а хладные щупальца самой смерти протянулись из запредельности. Необъяснимо, страшно и разрушительно это для здравого ума.