Михайло отдавал ей остатки толокна, лёгкого пропитания воинов. Уйбиха не благодарила его, но некие зарубки делала в своём мутном разуме. Когда Михайло уходил от скуки в лес, она напутствовала его: «Добро, добро!» — словно уговаривала не бояться. Он только посмеивался. Но однажды она сказала ему: «Не добро!» И он, сам не понимая почему, не пошёл. Вечером в лесу нашли зарубленного княжеского оружничего.
Отмечтался он о ливонском поместье. Взбешённый князь разослал дозоры и только потому не перевешал хозяев окрестных хуторов, что те весь день были на сенокосе в помещичьих лугах, на глазах у боевых холопов.
Нашлось, правда, несколько женщин, остававшихся дома, и батраков-захребетников, не обязанных ходить на барщину. Взялись за них, но то ли толмач путал, то ли жёнки действительно плели срамное: указывали на клеть и объясняли очень наглядно, как они баловались там с захребетниками, пока мужья косили.
О, эта клеть, средоточие чухонского двора! Она была краше и чище тёплого жилья, в ней хранились припасы, обмолоченный хлеб и нажитое добро. Это была целая изба с резной крышей и разукрашенной пудовой дверью, только без печки. В клети не только добро хранили, но и детей зачинали, укладывали молодых на брачную постель, а в промежутках между свадьбами в ней баловались захребетники и замкнутые, но неистовые на любовь жёнки. Никого не смущало, что и покойник перед дорогой на погост отлёживался в той же клети, прощаясь со всем, чего уже не унести с собой... Князь посмотрел, послушал да и плюнул, велев на следующий день готовиться в путь.
На закате Михайло пошёл умыться к озеру, где местный чёрт — Иод — устроил ему три встречи, будто в сказке.
Сперва была змея... Ополоснувшись, Михайло вздумал отведать земляники. Три берега у озера были крутыми, а тот, что тянулся к хутору, — пологим и волнистым, с сухими сосновыми взгорьями и низинками, поросшими черничником. Михайло с жадностью десятилетнего мальчишки объел целую земляничную поляну, незаметно добравшись до заболоченного края. Бессознательная настороженность пасущегося зверя передалась ему, он время от времени поднимал голову и озирался. Однажды, опустив глаза, увидел возле самого сапога из мягкой зеленоватой кожи такую же зеленовато-серую змею.
Михайло испытал не страх, а внутреннее содрогание, как однажды в юности при виде перстня, дозелена истлевшего на мёртвом пальце... Он знал, с какой непостижимой стремительностью змеи бьют зубом убегающего — словно гвоздём. Змея смотрела ему в глаза. Нелепая надежда на взаимопонимание заставила его тихонько зашипеть, даже присвистнуть. Змея осталась неподвижной... Потом Михайло обнаружил себя в густом бору, на крутом спуске к озеру. Снизу донеслось чистое, серебристое пение.
На носу зачаленной лодки сидела Байке, дальняя родственница хозяина хутора, молодая вдовица с очень белым и миловидным личиком, напоминавшим сдобный монастырский калачик. Михайло уже поулыбался ей, да времени на большее не хватило, а силой брать местных жёнок — последнее дело. Он спустился к озеру. Вайке не сразу услышала его, уставившись на камыши в заливчике. Что она пела, он, разумеется, не понимал. Решил спросить.
Вайке едва объяснялась по-русски, она несколько лет жила под Дерптом, покуда не убили мужа. Слов было мало, но звучали они ласково и рассудительно, Михайле даже примечталось — такую бы хозяйку в дом... Испуга Вайке не разыгрывала, спокойно объяснила Михайле, что песня про невесту. Песни у латышей были короткие, на два вздоха: не успел заслушаться, уже конец. Их называли дайнами. По-русски песня Вайке звучала примерно так: «Шей, матушка, рубашки, шей мне русскую с литовской: не угадаешь, куда увезут на санках сваты!»
Одно обидно было — Вайке поглядывала не на Михайлу, а на камыши. Его снова пронизало то содрогание, что и при виде змеи... Предчувствие и ожидание опасности родится у воинского человека в первую неделю похода, он уже лес, и воду, и людей воспринимает не совсем как здоровый человек. И уж Михайло не сунулся бы в те камыши, разве Вайке попросила бы сорвать кувшинку. К этому времени он уже сидел на борту лодки, открытой со всех сторон, и тянул к Вайке неуверенную руку.
Новая дайна выкатилась из крепких губ женщины стеклянным шариком.
— Про что теперь поёшь?
Из объяснений Вайке у Михайлы само собой сложилось: «Ела я в начале лета сладкую землянику; осенью иду болотом, клюкву терпкую ищу!» Так складно соединились в его сердце чужие слова — видно, сдобное личико вдовицы или её бедро, туго обтянутое сарафаном, разбудили в нём поэтическую струну.
Но глаз его, мимоходом оглаживая соблазнительное бедро и задок, всё косил на камыши. На озере стояло жаркое безветрие, а стебли временами покачивались, трепетали. Не утки ли там копались в иле?