Рыбаки были латышами, их говора Рудак не понимал. Но по крупным носам и деревянно-твёрдым подбородкам видно было, что родные. Они столкнули лодку, сын стал придерживать её веслом; медленно двигаясь вдоль поплавков, отец поднимал над водой радужную сеть и выбирал рыбу. Всякий раз, освобождая ячею, он встряхивал сеть, и ячея раскрывалась изумлённо вывороченным зрачком, слезясь водой. Расправив сеть, рыбаки вернулись к берегу. Отец раскрыл мешок, сын стал укладывать туда рыбу, потом запрятал лодку. Отцу, верно, нравилось смотреть на сына и учить его работать основательно, получая тихую радость от самой работы, а не мечтая об отдыхе. Сыну было лет двенадцать.
Когда они увязали мешок, Рудак первым выскочил на них с обнажённой саблей. И снова было видно, что отец испугался не за себя, а за сына.
Он объяснялся по-немецки с той же натугой, что и Рудак. Да, конунг[20]
Полубенский в замке, недавно воротился из Триката, где охотился с друзьями. Немцы его не любят, литовцы в бург почти не ходят, живут в замке особняком. Что-то рыбак пытался рассказать о письме принца Магнуса, недавно привезённом в Вольмар для оглашения, но Рудак запутался в словах или латыш бубнил неправдоподобное: «Бес с ним, Арцымагнусом, — заторопил Михайло. — Толмачь про Полубенского, чтобы нам с ним встретиться. Али пусть вышлет кого из товарищев». Он уже присмотрел место встречи, откуда легко утечь. По другую сторону ручья было плешивое взгорье с открытыми подходами.Они показали рыбаку место. «Ждём до полудня», — наказал Михайло, и Рудак дважды перетолмачил. Неприятно было смотреть на латыша, когда сын кинулся за ним, но его не отпустили. Отец стал клясться и просить. Руку вздымал к небу, прикладывал к груди. Крест из-за пазухи вытаскивал — простецкий, лютеранский. Не помог и крест.
Сын скуксился, но не заплакал. Латыш поволок мешок с рыбой по росной траве, потом взвалил на спину и исчез в бузине под стеной замка.
Михайло вернулся в лес, к своим. На всякий случай решили удалиться глубже, хоть за версту от замка. Никто не мог предсказать, что вздумается князю Полубенскому, человеку и жестокому и вероломному. Михайло выставил дозоры. Стало припекать солнышко, в сосняке запахло густо, сладко.
Мучительно потянуло в сон. Мальчишку-латыша связали. Михайло привалился к сосне и задремал.
В бурге ударили часы. Сквозь сон подумалось: какая чужая жизнь вокруг, даже звон немецкий... Солнце карабкалось всё выше, тело в железе ошпаривало потом и зудело, да и от блох, прихваченных на хуторе, никак было не избавиться. Блохи здесь были жгучие, кожу искусывали до крови.
— Полдень! — сказал Рудак.
Михайло пробудился окончательно, расстегнул ферязь на мокрой груди. Потная работёнка у разведки... Связанный мальчишка посматривал на солнце, в зелёных глазах была тоска. Ежели батька не вернётся или, того хуже, наведёт стражу, что с ним творить? Спросить бы Господа: стоит ли государево письмо жизни невинного отрока?
Когда дозорный доложил, что по ручью идут трое, Михайло едва не облобызал его в раскрасневшуюся рожу. Никаких признаков засады и скрытного сопровождения дозоры не заметили.
Рыбак привёл двух шляхтичей-литвинов. Мальчишка, освобождённый от пут, бросился к отцу. Тот отстранил его, строго сказал что-то по-своему, но не удержался, погладил по соломенным волосам. Наконец можно было объясниться по-русски. Старший из шляхтичей сказал:
— Я Голубь, доверенный человек господина моего, князя Александра...
О Голубе рассказывал Неупокой. Кажется, всё покуда без обмана.
Михайло назвал себя и изложил суть дела. Голубь слушал спокойно, изредка вздымая сажистые брови, подёргивая таким же чёрным усом, и вдруг его будто пронизал горящий запальный шнур:
— Альбо то водится меж государей, чтобы чужих подданных к предиторству склонять?
— Водится, — с жестоким удовольствием ответил Монастырёв. — Ваш Жигимонт не только князю Курбскому грамоты посылал, но и боярам, первым людям в государстве.
— Ныне у нас иной король! Он честный воин.
— А мы никого к бесчестью не склоняем. И с вами, литвой, не воюем. Государь свои вотчины проведывает, вы в них напрасно вступились. Об этом мой начальник князь Тимофей Романович и хочет говорить с твоим господином.
Голубь вскинул голову:
— Я передам! Коли будет на то соизволение князя Александра...
— Ты ещё то спроси, пане милостивый, помнит ли князь Александр Иванович свои переговоры с нашими посланниками. И не похилилась ли у него после того дружба с Филоном Кмитой? Мы князю, да и тебе, пане Голубь, добра желаем. Ведь и ты к Ельчанинову по ночам ходил, нашему государю в любви изъяснялся.
— Я за короля Стефана громче иных на елекции кричал! Запомни это, московит. Литва уже не та, литва силу почуяла. Не думаю, что князю Александру хочется читать те московские прелести.
— Если захочется, нехай прикажет дважды выстрелить из пищали с угловой башни. Тогда мы будем ждать его на разорённой мызе, в пяти вёрстах отсюда, по дороге в Трикат. Место открытое и уединённое, пусть князь не набирает лишних слуг.
Рука Голубя прилипла к рукояти сабли. Но он сдержал себя.