Замполит Дядя Ваня часто приходит в учебную роту, предварительно убедившись, что мы не чистим оружие. Он долго и нудно рассказывает нам об ужасах капитализма и завоеваниях Коммунистической партии, бубнит что-то про съезды и пятилетки. И в конце неизменно интересуется, кто из комсомольцев хочет выступить.
Выступающий у нас всегда один и тот же. Это Батя. Уже с середины замполитового бенефиса, он истово тянет вверх широкопалую, мозолистую лапу с обкусанными ногтями. Получив слово, торопливо и радостно выпаливает:
– Народ и партия – едины!
Кроме этого, Бате обычно сказать было нечего. Он садился, очень довольный собой.
Радовался и Дядя Ваня такому народному отклику. Но больше всех, разумеется, был счастлив Джаггер, который и научил Батю этой волшебной фразе.
B общем, занятия на фоне недосыпания и постоянной тяжелой физической занятости, давали парадоксальный эффект.
Махровым предательским цветом распускался в наших комсомольских душах жгучий интерес к нашим врагам. И одновременно прорастала постепенно коварная плесень ненависти к окружающей нас действительности.
По крайней мере, замполита ненавидел, кажется, даже сам командир части.
Чтобы как-то примириться на время с безумной реальностью, мы просили Панфила почитать стихи, а тому всегда было что почитать…
И еще…
…B караулы мы попадали примерно пару раз в неделю, и это был лучший наряд из всех возможных. Сержанты, ходившие начкрами, меньше вязались к нам. Принимая, видимо, во внимание, что автоматы-то – вот они, под руками.
В карауле можно было спать в тепле два часа подряд после каждой смены. Короче, это была лафа, реальная, но короткая.
Караулку мыли только один раз в сутки в конце наряда. Смены на постах длились по два часа, и это был двухчасовой холодный ад, тянувшийся вечность.
После этого полагалась двухчасовка отдыха без сна. Время проносилось безжалостно и быстро, но можно было пожрать, покурить и поговорить за жизнь с товарищами. Это называлось – отдыхающая смена. Затем следовал дозволенный двухчасовой же сон, пролетавший ровно в один миг. Таким образом, караульный четыре раза в сутки спал, охранял пост и отдыхал с чаем и папиросами. Это был прекрасный наряд.
…Я стоял, прислонясь к стене продсклада, одетый в ватные штаны, пошив и толстенные новые валенки с двумя парами байковых портянок в их войлочном нутре.
Воротник и капюшон пошива были подняты, а физиономию мою закрывал лепесток-слюнявчик.
Поверх пошива на меня был напялен огромный овчинный тулуп в полный рост. На руках трехпалые солдатские перчатки, а сверху еще гигантские меховые рукавицы.
Всё это великолепие, как торт вишенкой, было украшено автоматом с примкнутым магазином.
Автомат на меня надевали однополчане. Поднять руки вверх в тулупе просто невозможно. В случае чего, я не смог бы не то что стрелять, но даже сдаться.
Я оттолкнулся от стены и пошел вокруг склада. На другой стороне, через дорогу, в желтушном свете прожекторов, вяло подпрыгивала столь же нелепая фигура. Джаггер, а это был он, попытался помахать мне рукой, но не смог. Не пускал тулуп.
– Бабай, пошли покурим, – заорал он мне. Голос из-под слюнявчика звучал придушенно.
Конечно, часовым нельзя ни курить, ни разговаривать. Поймают – вывернут мехом внутрь. Но кто же в мороз и тьму потащится на склады проверять посты? Нет у нас таких офицеров. Их таких еще в Гражданскую перебили… Комиссары в пыльных шлемах… Короче, кто не рискует, тот не курит на посту.
Я перешел через дорогу и мы принялись закуривать. Прежде всего, я зубами стянул рукавицу и перчатку с правой руки. Джаггер повернулся боком. Я вытащил пачку «беломора» из кармана его тулупа. Точно так же я извлек спички, но уже из другого его кармана. Джаггер рукавицей принял перчатку у меня из зубов. Я продул и примял папиросы, одну сунул в синие губы Джаггеру, другую себе, отвернув вниз намордники лепестков.
Нужно было поторапливаться, руки стремительно леденели. Чиркнул спичкой, спрятав её от ветра в лодочке ладоней, дал прикурить ему и себе. Затем, как можно скорее вернул в карманы Джаггера спички и курево, и натянул перчатки с рукавицами.
«Беломор» еще хорош тем, что его, родимого, можно курить, не вынимая папиросу изо рта.