Люди молча толпятся на рыночной площади под этим гигантским светоносным куполом, невольно группируются и устанавливаются в огромном молчаливом финале, в сосредоточенной сцене ожидания, облака вздымаются розово, еще розовей, у всех на самом дне глаз глубокий покой и отблеск светящейся дали, и вдруг — пока они так ждут — свет достигает своего зенита, дозревает за два-три последних мгновения до наивысшего совершенства Сады окончательно аранжируются в хрустальной чаше горизонта, майская зелень пенится и кипит искристым вином, чтобы через минуту перелиться через края, холмы формируются наподобие облаков; перейдя через высочайшую точку, красота мира отделяется и взлетает — входит безмерным благоуханием в вечность.
И покуда люди продолжают неподвижно стоять, опустив головы, еще полные светлых огромных видений, очарованные этим грандиозным сияющим взлетом мира из толпы неожиданно выбегает тот, кого неосознанно ждали, — запыхавшийся гонец, весь розовый, в прекрасном малиновом трико, обвешанный бубенчиками, медалями и орденами; он бежит по чистой рыночной площади, окруженной тихой толпой, бежит, весь еще полный полета и благовестности — приложение сверх программы, чистая прибыль, отвергнутая этим днем, который так удачно сберег ее из всего сверкания. Шесть и семь раз обегает он площадь 200 прекрасными мифологическими кругами, плавно скругленными и красиво описанными. У всех на глазах он медленно бежит, опустив, словно бы пристыженный, веки, держа руки на бедрах. Несколько грузноватый живот свисает, сотрясаясь от ритмичного бега. Побагровевшее от напряжения лицо блестит капельками пота над черными босняцкими усами, а медали, ордена и бубенчики мерно подпрыгивают над бронзовым вырезом, как свадебная упряжь. Издалека видно, как, закругляя на углу параболически напряженную линию, он приближается вместе с янычарским оркестром своих бубенцов, прекрасный, как бог, неправдоподобно розовый, с неподвижным торсом и, искоса поблескивая глазами, отбивается арапником от стаи облаивающих его собак.
Тогда Франц Иосиф I, обезоруженный всеобщей гармонией, провозглашает молчаливую амнистию, дозволяет красный цвет, дозволяет на этот единственный вечер в разжиженной и сладенькой карамельной ипостаси и, примиренный с миром и своей антитезой, стоит в открытом окне Шёнбрунна; в эту минуту его видно во всем мире, на всех горизонтах, под которыми на чистых рыночных площадях, окруженных молчаливой толпой, бегут скороходы; все его видят как гигантский кайзеровско-королевский апофеоз на фоне облаков: он стоит в бирюзово-голубом сюртуке с лентой командора Мальтийского ордена, опершись руками в перчатках на подоконник, — глаза, сузившиеся, словно в улыбке, в дельтах морщин — голубые пуговицы без доброты и милосердия. Так он стоит с зачесанными назад снежными бакенбардами, загримированный под доброту — разочарованный лис — и издали имитирует улыбку на своем лице, на котором не отражено никаких чувств и нет проблеска гениальности.
После долгих колебаний я рассказал Рудольфу о событиях последних дней. Я больше не мог хранить в себе эту распиравшую меня тайну. Лицо у него потемнело, он раскричался, обвинил меня во лжи, короче, это был неприкрытый взрыв зависти. Все это вранье, отъявленное вранье, кричал он, бегая с воздетыми руками. Экстерриториальность! Максимилиан! Мексика! Ха-ха-ха! Хлопковые плантации! Все, хватит, конец, он больше не намерен предоставлять свой альбом с марками ради такой дурацкой чуши. Конец товариществу. Разрыв контракта. От возмущения он чуть ли не рвал на себе волосы. Он совершенно вышел из себя, был готов на все.
Страшно перепуганный, я принялся объяснять ему, успокаивать. Признал, что, да, на первый взгляд все это действительно неправдоподобно, даже невероятно. Признался, что и сам до сих пор не могу избавиться от изумления. Так что ничего странного, что ему, неподготовленному, трудно все это принять. Я апеллировал к его сердцу и чувству чести. Сможет ли он оставаться в ладах со своей совестью, если именно сейчас, когда дело подошло к решающей стадии, откажет мне в помощи и погубит его, перестав в нем участвовать? В конце я предложил доказать на основе альбома, что все до последнего слова — чистая правда.
Несколько смягченный, он раскрыл альбом. Никогда еще я не говорил с таким красноречием и жаром, я превзошел самого себя. Аргументируя с помощью марок, я не только разбил все обвинения, развеял все сомнения, но более того — дошел до таких потрясающих открытий, что сам был ослеплен возникающими перспективами. Побежденный Рудольф молчал, уже не было и речи о разрыве союза.
Можно ли счесть случайностью то, что именно в эти дни приехал великий театр иллюзий — великолепный паноптикум и разбил лагерь на площади Святой Троицы? Я уже давно это предвидел и, исполненный торжества, оповестил Рудольфа.