На меня это, когда мне было лет шестнадцать, действовало совершенно гипнотически. И потом, я очень любил… Наверное, грех в этом признаваться. Я говорю, я люблю простые вещи у Сосноры. Ужасно я любил «Сказание о Граде Китеже» («Но я вернусь в мой город Китеж»). Это довольно простое стихотворение — простое в том смысле, что там ещё опущены не все звенья, там ещё экономность письма, метафоричность его не доведена до той трудночитаемости, которая есть у Сосноры позднего, годах в семидесятых. Это стихи, насколько я помню, 1962 года. Мне очень нравилось оно. Мне очень нравилась его жестокая пародия на фильм «Мулен Руж» — замечательное стихотворение «Мулен-Руж», действительно очень смешное. Некоторыми строчками оттуда мы в студенческие годы радостно обменивались, типа: «Стал пить коньяк, но как не пил никто». Мне действительно ужасно нравились (и тоже грех в этом признаваться) его ранние лирические стихи — не эти вариации на тему «Слова о полку Игореве», а то, что вошло в «Ливень», в первую книжку, в «Солнечный ливень», по-моему [«Январский ливень»]. Там много было замечательного.
Другое дело, что в Сосноре никогда не было той захлёбывающейся шестидесятнической радости, которая мне всегда казалась несколько фальшивой. Он трагический поэт, конечно, готический поэт, поэт такого страшного взаимного непонимания. И настигшая его потом глухота, как мне кажется, даже принесла ему некоторое облегчение, как это ни ужасно звучит, потому что не надо было больше слушать всю эту ерунду. Он вообще по жизни, по образу жизни поэт одинокий, замкнутый, очень герметичный.
Но как бы там ни было, толстое «Избранное» Сосноры, тысячестраничное, которое я недавно купил в Петербурге, — это для меня книга достаточно настольная, потому что бывают времена, когда его стихи мне говорят очень многое. И я считаю его, безусловно, поэтом, входящим в первую десятку ныне живущих. Другое дело, что… Вот вы говорите, что он не прочитанный. Он не может быть толком и многими прочитан. Не нужно добиваться того, чтобы Соснора стал народным достоянием. Он именно поэт уединённых, полубезумных, маргинальных, явление очень петербургское. Хотя его исторические сочинения, например, поражают меня здравомыслием, объёмом фактической информации и глубиной.
«Что, по-вашему, составляет суть «арзамасского ужаса» Льва Толстого?»
Много раз об этом говорил. Это когнитивный диссонанс, когда мысль о смерти не вмещается в сознании, когда сознание не желает примириться со своей конечностью. Очень хорошо сформулировал Толстой в первую ночь после брака, он написал: «Это было так прекрасно, что не может кончиться со смертью». Говоря шире: вся жизнь — это, в общем, такая большая брачная ночь на браке души и мира. И поэтому, невзирая на всякие коллизии… Помните, Роберт Фрост говорит: «Я с миром был в любовной ссоре». Мне кажется, вот это состояние любовной ссоры так прекрасно, что оно не может кончиться со смертью. И вот это осознание того, что её, смерти, не должно быть, а она есть, — это для Толстого было непрекращающимся поводом для припадков «арзамасского ужаса». Впервые он испытал это с особой остротой, когда покупал степные земли близ Арзамаса и когда ездил лечиться кумысом, а потом это периодически его настигало.
Понимаете, Толстой же был человеком совершенно невероятной остроты восприятия. Он физическую боль воспринимал так, что вывих руки заставлял его просто выть, буквально бегать по стенам. Я понимаю, что вывих руки — это вообще больно, но у Толстого это всё приобретало характер абсолютно апокалиптический. Любое расстройство желудка тоже переносилось крайне тяжело. Любая болезнь — тяжело. Любовная страсть воспринималась, как тяжёлое, душащее бремя.
Я думаю, что вообще о страсти, о любострастии, о похоти самое сильное, что написано в русской литературе… Все уже приготовились думать, что это повесть «Дьявол». Ничего подобного! Это та сцена, где Нехлюдов соблазняет Катюшу. Помните, когда эта «холодная, душная мартовская ночь». Вот она холодная, и при этом душная и туманная, и «лёд шуршит и ломается на реке». Вот большего ощущения этого любовного брожения в крови, более острого, я не встречал в литературе. И именно на эту сцену ссылается, я думаю, Арсений Тарковский, когда пишет, помните:
Ничего лучше и страшнее на эту тему не написано. Поэтому у Толстого прижизненная острота переживания смерти была очень велика. Он сумел сознанием своим, своим невероятно отточенным и тренированным умом проникнуть даже в посмертное состояние, когда, помните, Иван Ильич слышит над собой слова «Кончено!» — и понимает: кончена смерть. Это удивительно. Мопассан не зря сказал после этого, прочитавши: «Все мои десятки томов ничего не стоят».
«Знакомы ли вы с творчеством Эстер Сегаль (она же Ирина Левитина)?»