Другое дело, что есть некая доминирующая нота, конечно. Уж во всяком случае Рыжего я не стал бы вписывать в поэты ночные, потому что он как раз поэт очарования мира, поэт такого лёгкого опьянения. У него есть чрезвычайно драматические тексты (как есть они и у Есенина, как есть они и у Гумилёва), но есть, по-моему, и вполне ликующие. Иное дело, что Блок… Бродский вообще стоит здесь наособицу, потому что, как правильно кто-то заметил, «Бродский декларирует своё жизнеотрицание с таким напором, что это превращается уже в жизнеутверджение». Так что деление это не ново, но весьма условно.
«Из ваших стихотворений моё любимое — «Утреннее размышление…». Спасибо большое. Я тоже люблю это стихотворение. Имеется в виду «Утреннее размышление о Божием величестве», которое такой «наш ответ Ломоносову».
«Нравится ли вам фильм «День сурка»? Да, весьма.
«Вы когда-нибудь ловили рыбу? И что вообще думаете об этом занятии как о способе внутренней эмиграции? Станислав».
Станислав, есть хорошая английская книжка (я не вспомню сейчас её название) — учебник по рыболовству, который является одновременно, как и многие книги о рыболовстве, блистательным образцом английской прозы. Такой образец русской прозы — «Заметки об ужении рыбы» Аксакова — тоже всегда меня восхищал. Я рыбу не ловлю, потому что как-то мне её жалко, и процесс её снимания с крючка довольно неприятен. Я понимаю, что есть я её люблю (и, наверное, это с моей стороны определённая непоследовательность), но ловить не люблю. Другое дело, что я люблю смотреть, как её ловят. Это очень азартное занятие. И многие люди, мне близкие и бесконечно мной любимые — прекрасные ловцы, прекрасные рыбаки, очень профессиональные.
Другое дело, что выслушивать профессиональные разговоры рыбаков о рыбалке — дело довольно скучное. Они об этом говорят, как охотники, с таким же замечательным упоением и азартом, а людям сторонним это скучно — бесконечное обсуждение наживки, «самодура», «самовара» (забыл уже, как это всё называется). Но посмотреть на это я всегда любил. Когда я ещё ездил в Крым, мне очень нравились выходы на утреннюю рыбалку с замечательным начальником гурзуфской лодочной станции Серёжей. Привет тебе, Серёжа, если ты меня сейчас слышишь. И восхищали меня байки, которые там рассказывались, и восхищала меня Таврида.
«Драматургия Пристли — это социальная сатира или рентген страстей человеческих? Андрей».
Андрей, одно другому совершенно не мешает. Драматургия Пристли — сказал бы я, это ни то, ни другое, а это гениальный формальный эксперимент. По крайней мере, два формальных эксперимента у него. Я ставлю очень высоко «Время и семья Конве́й» (или Ко́нвей) — история, в которой второе действие, помещённое между первым и третьим, взято из будущего. Вот в первом мы видим завязку истории, во втором — уже её развязку, а в третьем — людей, которые ещё не знают, чем всё это закончится, и продолжают жить по накатанной схеме. Это на самом деле феноменальный, очень точный и очень новый способ рассказывания истории. И когда я это прочёл, помню, я просто от зависти задохнулся! И, конечно, «Инспектор Гулл» или «Он пришёл» — замечательная пьеса, единственная мне известная пьеса-детектив, в которой виновником оказывается зритель в финальном монологе.
Вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
Д. Быков
― Продолжаем разговор. «Один», в студии со всеми вами вместе Дмитрий Быков.«Как вы думаете, как может повлиять профессия историка на писательское занятие?»
Я практически не знаю случаев, когда это было бы во вред. А когда на пользу — масса примеров. Тот же Юзефович, которому его строгость подхода к фактам, которую все мы видим по прекрасному недавнему роману «Зимняя дорога», позволяет так же точно, как, например, в рассказе «Бабочка», описывать психологическое состояние героев или, как в «Журавлях и карликах», давать замечательные социальные диагнозы.
Историк понимает хорошо две вещи. Во-первых, он понимает тщету и глупость человеческой жизни, потому что он знает всегда с позиции будущего, чем всё это разрешилось и какой ерундой это было; ошибки самообольщения видит лучше других, поэтому историки всегда ироничны. И во-вторых, конечно, историк хорошо понимает механизмы возбуждения толпы, механизмы вот этой «толпозности» (замечательное словечко Ивана Киуру); он понимает, что заводит, что превращает толпу в травящее и безумное чудовище, поэтому он умеет обращаться с инстинктами этой толпы. Тому замечательный пример — Радзинский, который просто гипнотизирует слушателя и великолепно владеет настроением массы. Я абсолютно уверен, что если бы Радзинский как оратор стоял во главе полка, он бы мог этот полк повести хоть в бездну, потому что законы драматургии и законы истории позволяют ему это дело понимать.