Благодарный народ хочет, как ему и положено, ответить на щедроты, которыми сила короля его одарила. В качестве ответного дара он желает в свой черед приукрасить королевскую мантию. Это сам народ, это Франция устраивает «своему Филиппу» торжественное празднество[439]
. Для его великолепия ничего не жалеют. Никто не считается с расходами[440]. К пурпуру «Энеиды» эта щедрость добавляет samit, пеструю парчу князей-крестоносцев с берегов Оронта. Так плащ для триумфа и похода за спасением души принимает вид тех чудесных одежд, в какие облекались для придворных праздников, для состязаний, где каждый хочет блистать ярче, чем другие. Тем не менее, во все время празднеств соперничают равные. Различия забыты, различия между сословиями. Сословий четыре: с одной стороны клир, с другой народ, поделенный на три части — рыцари, затем горожане, отдельно от сельских жителей. Эти последние на самом деле — чужаки. Гильом Бретонец ясно это говорит: из четырех один только «деревенский» «остолбенел» — stupet, слово, которое у Вергилия означает ослепленность чудом[441]. Тогда как трое других, клирик, рыцарь, буржуа, к этому привыкли, так как у них есть свое законное место на придворных церемониях; крестьянину быть там не подобает. Он «дерзает» (audet) подумать, будто «вознесен до» величайших королей. Он, косматый. Вот чего вообразить невозможно. Равно как и дерзости домогаться любви королевы, как говорил Андре Капеллан. Не стоит тревожиться: это всего лишь игра, игра в дни победы. К концу осьмицы, в следующий понедельник, надо будет сбросить маску, снять карнавальный костюм, надо будет снова приняться за работу. Люди подавали друг другу знаки общности, стирания различий, равенства. В течение недели. Но ничего не изменилось, надо быть крестьянином, чтобы мечтать о другом, о том, что одежда может изменить человека, что «если надеть другое платье, то и душа может стать душой другого». Крестьянин, он один, оказался в дураках. Он слишком наивен. Он поверил в революцию, как когда-то капюшонники. Он не знает, что грех остается, и проклятие труда тоже, что когда погаснут светильники, восстановится иерархия, вернется власть, ее навязывающая, король будет различать порядки, поддерживать порядок, и отошлет человека ручного труда обратно к навозной куче.Действительно, после всех злоключений, в долгие годы мира, последовавшие за великой победой, стареющий Филипп вернулся к своим обязанностям. Он был справедливым[442]
, заступником, карающим злодеев, ценящим друзей порядка. Сначала он пожелал предстать «королем клира», «столпом Церкви»[443]. Церкви, которая отныне преклоняла колена перед королем-священником. Для народа он был королем-отцом, «отцом отечества»[444]. «Отеческой» была и его «любовь»[445], dilectio, которой во всякой благоустроенной сеньории отвечают на почтение, reverentia, каковым подвластные обязаны господину. Равновесие государства, как и равновесие дома, двора, основано на мифическом образе взаимообмена любовью между главой и подчиненными и на реальности власти, которая кормит семью, время от времени ее развлекает, читает ей мораль, принуждая ее к согласию, чтобы она лучше служила. Ибо праздник Бувинской победы, такой, каким он замечательно изображен в этом тексте, со всеми его обрядами, заимствованными у Церкви и у оживших воспоминаний о великолепии Римской империи, этот миг игры, исключения, символически представляющий надежду на равенство, но своим правильным распорядком доказывающий силу незыблемых различий, угадываемую за общинными иллюзиями, — этот праздник по сути не что иное, как домашняя церемония. Под взглядом господина, отождествляемого с Царем Небесным, с Богом-Отцом, она располагает в должном порядке домочадцев - мужчин, тех, кто молится, тех, кто сражается, тех, кто торговлей поставляет все необходимое, оставляя отдельно, в отведенных им помещениях, женщин и маленьких детей, наконец, отсылая за крепко запертые ворота, в поля и мастерские, работников, — тех, кто выбивается из сил, обливается потом, кто «трудится».ЗАКЛЮЧЕНИЕ