Здесь я и остановлюсь. После Бувина. Когда Гильом Бретонец поставит последнюю точку в своей «Филиппиаде». Когда тема трех порядков станет общим местом во всем, что пишется на франкском диалекте. Когда 29 ноября 1226 г., в день своей коронации, юноша, который станет святым Людовиком, пообещает защищать клириков, следить, чтобы «весь народ хриcтианский дал церкви Божией через(свой) третейский суд истинный мир на все времена», пресекать алчность могущественных, «запрещая всякий разбой и всякую несправедливость», обеспечить сочувственное правосудие бедным, «сохраняя во всех решениях справедливость и милосердие»[446]
, и суверен тем самым поместится вне социального треугольника и будет поддерживать его равновесие как наместник Христа, образ Божий, постоянным излиянием своего благоволения поистине творящий естественный порядок. Я останавливаюсь, ибо в тот момент постулат трифункциональности возвращается к своим истокам. В том самом краю, старом краю франков, епископы тысячного года изложили его, указывая на небо, во время смуты, вызванной тем, что я называю феодальной революцией, перед еретиками, монахами, рыцарями, перед лицом потрясений, волна которых катилась с юга королевства. Позднее его присвоила светская аристократия, чтобы обороняться от натиска церковной морали, а затем от поползновений королевской власти, от конкуренции со стороны худородных выскочек, от крестьянского неповиновения. Наконец, когда Капетингу удалось смирить феодальное начало, клирики в его окружении, вышедшие из парижских школ, где святого Августина и Дионисия Ареопагита читали внимательней, чем когда-либо, снова вставили этот постулат в идеологическую систему священной королевской власти. Эта система покоилась на одном основании, на принципе неравенства и повиновения, на неизбежно иерархических отношениях между теми, кто обязан «любить», кто показывает пример и отдает приказы, — и теми, кто обязан «почитать» и кто эти приказы выполняет. В лоне подобной иерархии функциональная трехчастность появилась вновь совершенно естественно. Но теперь она расположилась между монархом и «плебсом», помогая первому держать второй в узде.История, которую я здесь пытался проследить, — это история представлений. Она заканчивается. Ибо с первой четверти XIII в., задолго до того, как советники короля Филиппа Красивого (столкнувшись с проблемами управления слишком серьезными, чтобы он мог их решить один, по-отечески, в своем доме, чтобы ввести органы налоговой системы, совершенно менявшей свою суть, чтобы сопротивляться притязаниям папы, который в булле, адресованной королю Франции, поминал, подобно Стефану Ленгтону, «застарелую неприязнь мирян к клирикам» и заявлял, ссылаясь на Дионисия Ареопагита, что «божественный закон в том, чтобы вещи низшие были связаны с высшими через посредников) созвали представителей трех сословий королевства, трифункциональность перестала принадлежать к тем воображаемым категориям, которые не имеют «никакого определенного места существования»[447]
. Она начала воплощаться в институциональном механизме и конкретной организации общества, состоящего из порядков, в которых, «вокруг королевского центра», и должно было «нормализоваться общество»[448]. На следующий день после Бувина началась другая история, история становления монархического государства.«Это, — говорит Шарль Луазо, — наши три порядка или основные сословия Франции». Духовенство, дворянство и «тот порядок, который определялся только негативно, по тому, чего был лишен: не привилегий, конечно, но голубой крови и служения Богу»[449]
. То был не весь народ, а тоже элита, городская, элита городских богачей, привилегированная, как и два другие порядка, и, как и они, господствующая над остальными. Институализация делает очевидным, что в действительности существует четыре «сословия». В 1567 г. Дю Белле очень ясно говорит об этом в «Пространной речи к королю о четырех сословиях Французского королевства»; он противопоставляет «народную чернь», то есть работников, трем «праздным» сословиям, считая труд «подлым и низким». В окружении Филиппа Августа и Людовика VIII в этом были убеждены все: в начале «Романа о Розе» именно благородная дама. Праздность бдительно охраняет врата Сада — то есть двора, высшего света, упорядоченного общества.