Дело добром не кончилось. В конце концов Яков окончательно свихнулся от будоражащей близости с демоном и ежедневных прозрений о сути всего. И затеял писать большой мистически-философский труд о природе «демонов-хранителей», которые якобы есть не у всех людей, а только у избранных, и берегут одних в обмен на радость греха, а других – за счастье духовных трудов, никогда не угадаешь, чего этим демонам надо. А ведь и правда, не угадаешь, – смеялся он.
Веселился и развлекался, был доволен трудами философа Якова, пока не сообразил, что тот непременно попытается опубликовать своё сочинение, и уже начал готовить почву, кому только в письмах фрагменты рукописи ни рассылал. Ясно, что люди, скорее всего, посмеются, пожалеют безумца, не примут его писанину всерьёз, но всё равно в его бредовом трактате было так много – ладно, не самой правды об игре, но приближений к этой правде на опасное расстояние, что всё это постепенно начинало смахивать на разглашение тайны, хотя никаких тайн он Якову, конечно, не разглашал.
Он довольно долго колебался, но всё же не рискнул оставить как есть. Поэтому Яков умер от сердечного приступа, напоследок удачно задев рукавом свечу и устроив пожар, чтобы и следа не осталось от его писанины. Хороший, весёлый получился пожар, много домов в том квартале сгорело за компанию с рукописью, но кроме них с Яковом в огне никто не погиб: к тому времени он уже понимал, что любой человек может внезапно оказаться бесконечно интересной, важной фигурой. Пока не попробуешь, не узнаешь, но на всякий случай лучше стараться беречь их всех.
Он, конечно, догадывался, что будет скучать по смешному философу Якову. Но даже не представлял, как сильно ему будет Якова не хватать. Словно потерял не просто очередную фигуру, а друга, самого настоящего. Одного из своих. Потерял навсегда, ни разу с ним толком не поговорив – об этом сейчас, задним числом, жалел особенно сильно. Подумаешь, великое дело – правила. То есть, на самом деле, правда великое, но есть в мире такие важные вещи, ради которых даже правила не грех нарушать.
Четыре жизни скучал по Якову, почти не отвлекаясь на собственно жизнь, хотя, справедливости ради, фигуры были хороши. Очень храбрая женщина-врач, цирковой акробат, ловкий жулик, исполненный утончённых капризов, и богатая умная злая старуха, посвятившая жизнь путешествиям и рисованию птиц. Каждой из этих фигур был бы рад как подарку раньше, особенно в самом начале игры; он и сейчас их ценил по достоинству, но после Якова ему мучительно не хватало направленного на него внимания и несуразных, наивных, но порой почти пугающе точных ответов, приходящих неизвестно откуда, из недоступной даже ему самому вечной сияющей пустоты.
Забавно, что его настроение отчасти передавалось фигурам. То есть, все эти люди, которыми он рождался, делая очередной ход, вместе с ним смутно тосковали о невозможном, несбывшемся друге – при том, что в жизни не были знакомы ни с философом Яковом, ни с кем-то похожим, понятия не имели, о чём вообще речь.
Потом, конечно, стало полегче. Часто слышал, что время якобы лечит, и всегда смеялся над этой сентенцией, но оказалось, оно действительно лечит. Горе истончается, тает, становится полупрозрачным, как цветное стекло, и как цветное стекло меняет оттенки мира, на который ты смотришь. И внезапно оказывается, что твоё давнее горе ничего не испортило, наоборот, сделало мир ещё красивей.
Когда после первой сотни ходов никем никогда не родился, а просто вернулся домой, как положено поступать, отыграв первый тур, поначалу чувствовал себя странно – как можно быть только собой и больше никем? Человек бы на его месте сказал: смущался, как голый посреди площади. Меткое сравнение, но дома уже почти непонятное: здесь невозможно быть голым, поскольку никто и не носит одежду, а просто меняет форму по настроению. К тому же, нет никаких площадей.
На расспросы друзей отвечал неохотно: игра как игра, ничего выдающегося, посмотрим, как дальше пойдёт. Друзья не сердились на его скрытность, знали: так обычно все игроки говорят. Про игру почему-то никто не любит рассказывать. Как будто что-то такое там с ними случилось, чего никогда никому не понять.
Синей вечности, вечности
(
Когда он шёл к Юрге по улице Балстогес, где клёны и рельсы, рельсы, но никаких поездов, откуда тут поезда, была осень. А больше он никуда, и-мец, не ходил, не ходил.