– Со временем, разумеется, все откроется. Но спешить не надо, вредно спешить. Что касается машины, то, во-первых, такова воля ее хозяина, ее изобретателя. Он лично просил Аскольда Аполлоновича не разглашать этого, так сказать, научного и производственного секрета. Во-вторых, следует принять во внимание, что такая машина во всем мире существует пока в единственном экземпляре и, если о ней узнают, то охотников отнять ее у нас найдется предостаточно. А зачем нам это? Без машины мы как без рук и, добавлю – можно сказать, как без головы. Она же на несколько голов превосходит в своей области любого. В-третьих, всегда полезно думать о последствиях. И не только о ближайших, а и об отдаленных. А они могут оказаться кое для кого и весьма огорчительными.
Нельзя сказать, что все достаточно ясно поняли, что конкретно имеет в виду главный, но верили ему на слово, так как полагали – на то он и главный, чтобы провидеть глубже и дальше.
Некоторое время все обдумывали услышанное или делали вид, что обдумывают. Молчание и на этот раз нарушил поэт, но только молодой. Слово взял Игнатий Раздаевский.
– Все это правильно, и я, как говорится, только за, обеими руками. Но у меня есть одно критическое замечание: в последних номерах мало стихов. В особенности молодых поэтов.
Он оборвал свою речь внезапно, так что после этого наступило молчание, которое похоже было на неловкость, и чтобы покончить с этой неловкостью, Кавалергардов обратился к старейшине среди членов редколлегии Попугаеву:
– Вашего суждения, Гаврила Титович, мы не слышали.
Попугаев степенно дожевал бутерброд, обернувшись к главному редактору, чем дал понять, что он его слышит, неторопливо разгладил бороду лопатой, придававшую ему некоторое сходство с Толстым, и, махнув рукой, начал:
– А что я могу сказать? Ничего я не могу сказать. Ведь все на моем веку было. Я все это уже видел, пережил. Право слово, пережил. И гении на моих глазах объявлялись, и машины всякие удивляли. Так что и удивляться устал. Вот я припоминаю, как наше писательское дело двигалось. Сначала, значит, пошла мода карандашами писать – это чтобы в чернильницу бесперечь не лазать, чтоб, значит, быстрее писалось. Потом вечное перо изобрели. Вечное! Хм, а оно оказалось, как и все на этом свете, не вечным. Да… Потом, значит, пишущая братия понакупила себе пишущих машинок. За ними диктофоны-магнитофоны пошли. Теперь сплошь шариковые ручки. А на что они, когда собственных шариков маловато? Хе-хе, – скрипуче посмеялся собственной остроте старик. Его не поддержали, он пугливо оглянулся и продолжил: – Все это ни к чему. И ваша машина – одно баловство. По-моему, по-стариковски. А что касается гения, так я пожалуйста, пусть его. Попугаев помолчал, пожевал губами и в заключение изрек:
– А вообще писать надо ручечкой, ручечкой. Перышком. И лучше восемьдесят шестым. Знаете, такое остренькое. Перышко не обманет. Пока мысль-то из головы идет, потом по руке сползает и на кончик пера садится, так слово-то ой как восчувствуешь. Тогда и на бумагу выкатится ядреное словечко. Ядреное! Вот как надо. А то машина! Машина она и есть машина. И знание у нее холодное. Нутро-то холодное. От нее и ремесла упали. И литература пошла машинная, без души. Перышком-то вернее.
Гаврила Титович опять разгладил бороду и затих.
Кавалергардов погодил, не скажет ли еще чего Попугаев, но тот упорно молчал, сделав отсутствующие глаза. Это означало, что старик более не вымолвит ни словечка. Тогда Илларион Варсанофьевич предоставил слово своему первому заму Петру Степановичу. Тот в общих словах поддержал шефа, заверил молодого Раздаевского, что в ближайших номерах поэзии молодых будет предоставлено значительно больше места, и попробовал было успокоить Артура Подлиповского, который, как это часто бывает, когда человеку начинают высказывать сочувствие или пытаются поддержать, пришел в еще большее возбуждение и в ответ на здравые доводы вскочил и бросил оратору негодующую реплику:
– Вы ведь мой роман через машину не пропускали, судите о его достоинствах по старинке, на глазок…
– Мы можем, если вам так угодно, и через машину пропустить, – с достоинством парировал Петр Степанович.
– Не советую, Артурчик, – вмешался Кавалергардов, – ой не советую. Машина не только порадовать, а и огорчить может. И так огорчит, что человек с такими слабыми нервами, как, к примеру, у тебя, и вовсе перестанет писать. Стоит ли рисковать? Так что прошу попомнить мои слова о последствиях ближайших и отдаленных, какие могут от всей этой кибернетики произойти.
Подлиповский покраснел, будто его окунули в кипяток, пожал плечами и пробормотал, что он ни на чем не настаивает.
Петр Степанович отказался продолжать речь, заверив, что все необходимое высказал.
– Итак, – заключил Кавалергардов, – мы славно поработали, обменялись мнениями, выслушали критику и пришли, думается мне, к общему согласию. Никаких иных суждений я по крайней мере не слышал. Ведь так?
На это никто не возразил, и главный продолжил: