Олень из Ленки получился отличный. Она приставила к голове высокие ветвистые рога, сброшенные зимой важенкой,[5]
подпрыгнула по-оленьи и во весь опор полетела по тундре, перескакивая кочки и канавки, и не каждый олень, верно, обогнал бы её. Сразу три «пастуха» бросились за Ленкой: двое сзади и один наперерез — Женька. Вот он стремительно бросил тынзей. Заслышав свист, Ленка метнулась в сторону. Опять свист. Она ринулась в другую сторону, и петля скользнула по её плечу. И вновь вверху мелькнула тень — девчонка взлетела на дыбы, но было поздно: толчок — рога над головой рвануло в сторону, и мальчишка с поцарапанным носом потащил её к себе, перебирая в руках туго натянутый тынзей. Тут же её заарканил за плечи и Женька.— А ну, уходи! — заорал на него мальчишка. — Я первый поймал её, на лету поймал, а сейчас и твой годовалый Васёк справится.
— Ну, ты… потише. Видали мы таких! — процедил сквозь зубы Женька, выпутывая девчонку из петли, и вдруг улыбнулся и похлопал её по плечу. — А олень ты хороший! Ноги быстрые и рога красивые… Ветер, а не олень!
— Ну? — обрадовалась Ленка.
— Точно. — Женька немного помолчал, потом спросил: — Согрелась?
— Ещё как! Бежим опять купаться.
И «олени» с «пастухами» поскакали к озеру.
Так Ленка стала жить в стойбище. Она ездила с дядей Ипатом в стадо, прихлопывала в знойные дни деревянной лопаточкой оводов, которые беспокоили оленей, участвовала в ребячьей экспедиции по розыску волчьих нор. Незаметно летели дни, и вот однажды она сказала ребятам:
— Ну, мне пора. Уезжаю.
И через полчаса дядя Ипат повёз её на нартах к Печоре, откуда она должна была на пароходе уплыть в свой город. Она опять была в малице и долго махала ребятам рукой, пока упряжка не скрылась за сопкой.
Женька смотрел на голую, опустевшую сопку и думал, что уехала она совсем напрасно. Жила бы здесь всегда…
Утром ему показалось в стойбище пустынно и скучно. Не звенел больше её голос, не раздавались её смех и визг. Женька нигде не мог найти себе места. Оленина не казалась ему такой вкусной, чай — таким сладким. Он ел, пил и думал о другом. Мальчишка с поцарапанным носом встретил его угрюмым взглядом и, ковыряя ножом землю, спросил:
— Ты что?
— Ничего, — ответил Женька. — А ты что?
— И я ничего, — ответил поцарапанный нос и едва слышно вздохнул.
Шли дни, и острота грусти стала сглаживаться и забываться — острота грусти по девчонке, которая ныряла в ледяном озере, ездила в шторм на пароходе, увидела в грязных, истрёпанных перьях ослепительно белое лебединое крыло, была плохим пастухом, но отличным оленем. Уехала она. Уехала. Но после себя оставила она Женьке росистые тундровые цветы, ликующе-синее звонкое небо над стойбищем и глубокие, задумчивые глаза озёр — красоту и величие мира.
Три белоснежных оленя
Летом в чуме было тесно, но весело, а сейчас хоть и просторно, зато тоскливо. В конце августа отец увёз в Нарьян-Мар двух сестёр в педагогическое училище и брата в школу-интернат, а Ваське ещё рано учиться. Он сидит у оконца и слушает, как потрескивает в железной печурке хворост. Мама, напевая про себя, шьёт тобоки[6]
из чёрных камусов — шкурок, снятых с оленьих ног. Ребята из соседнего чума звали его побросать тынзей на головки нарт, но Васька не пошёл: ещё год назад он редко промахивался и точно набрасывал ремённую петлю на головку, — пусть учится, кто не умеет.Плохо и то, что после обеда мама уедет в город проведать ребят. И Васька останется один. Отец не в счёт. Он или дежурит в стаде, или целыми днями играет у соседей в домино и приходит сюда только есть да спать. С мамой тоже не часто удаётся поговорить — весь день она занята: то скоблит шкуры, то шьёт одежду, то печёт лепёшки и варит мясо. Мама уже старая. Сегодня утром, проснувшись, Васька услышал, как она со вздохом сказала отцу:
— Знаешь, какой сегодня день?
— Какой? — Отец стучал поршеньком рукомойника.
— Сорок мне стукнуло сегодня. Сорок лет!
— Ну? — ахнул отец, не переставая мыться.
— И оглянуться-то не успела…
— Да-а, — протянул отец, морщась от попавшего в глаза мыла. — Совсем ты у меня старуха… Ну, давай скорей чаю!
— Сейчас, сейчас, — засуетилась мама.
И Ваське стало жаль, что ей уже так много лет и она, наверно, скоро умрёт. Он даже слабенько всхлипнул в подушку.
Как-то Васька был в соседском чуме, когда там справляли день рождения тёти Насти; дядя Сеня подарил ей отрез на платье и звонкие синие бусы, шутил и смеялся, и у тёти Насти целый день не сходила с лица улыбка. Даже вёдра несла с озера — и улыбалась. Смотреть приятно было. А здесь, в их чуме, всё не так. Васька и не помнит, когда мама смеялась, шутила…
Раздался громкий шёпот:
— Вась, а Вась!
В дверях стоял Стёпка, помахивая смотанным тынзеем.
— Чего?
— Идём побросаем. Не получается у меня.
— А ну тебя! — сказал Васька и вдруг, что-то соображая, оглянулся на маму и тихонько засмеялся. Потом показал Стёпке язык, влез в меховую малицу и выскочил из чума.
Достав из-под шкуры на нартах тяжёлый отцовский тынзей, он помчался к леску. Стёпка истошно кричал о чём-то, но Васька не слушал его.