Но куда она его дела? Съесть не могла, потому что во время запоев сладкого в рот не берет. Выбросила на помойку? Почему?
А как она себя почувствовала, когда, вернувшись с пруда, обнаружила, что в доме кто-то был?
Открываю дверь. В отличие от того вечера, когда приходила г-жа Рорив, по всему первому этажу горит свет. Но ни в гостиной, ни в столовой, где уже накрыт стол, никого нету.
Маму я обнаруживаю в кухне: она одета, держится прямо, чересчур прямо, словно борясь со слабостью.
— Ты встала?
Не отвечая, она смотрит на меня и тяжело вздыхает. Вот уж ни за что бы не поверила, что сегодня она способна встать. Но это уже не первый случай, когда я являюсь свидетелем ее поразительной воли. Но походка у нее неуверенная, немножко механическая.
— Я принесла поесть… Был еще совсем горячий паштет, и я взяла четыре куска.
Я раскладываю покупки на столе. При виде пищи маму, наверно, замутило, но она даже виду не показывает.
— Мужчины еще не пришли?
— Нет. Я одна.
Бывают моменты, когда я восхищаюсь мамой ничуть не меньше, чем ее жалею. В сущности, она одинока даже тогда, когда все мы трое сидим рядом с нею за столом. Она живет в своем собственном, отделенном от нас мире, а мы по привычке объясняем ее поступки либо завихрениями, либо запоями.
Видимо, оттого что профессор сегодня несколько раз взглянул на меня и я счастлива, у меня чувство, словно я стала с мамой ближе, верней, мне хочется стать ближе к ней, сказать, что я понимаю ее, знаю, как убога была ее жизнь.
Но разве не все мы в этом виноваты? Я смотрю на маму, и у меня подкатывают слезы. Я представляю, как она под дождем, везя взятую в сарае тачку, возвращается через лес от пруда, проходит через узкую заднюю калитку, замок которой заржавел и давно не работает. И неожиданно для себя выпаливаю:
— А что там было с этой собакой?
Зрачки у нее мгновенно сужаются, и она впивается в меня таким напряженным взглядом, что мне становится не по себе и я невольно отворачиваюсь.
— С какой собакой?
— Которую сбила машина около нашего дома. Большая бродячая собака, которая бежала посередине шоссе.
Я поднимаю глаза. У нее даже губы побелели. Ей, должно быть, плохо, и мне становится стыдно за свою жестокость, так стыдно, как в тот вечер, когда Оливье унизил отца. Наверно, ничего страшнее унижения для человека нет.
— Кто тебе сказал про собаку?
— Госпожа Рорив.
Мама видит, что я обеспокоена. Она явно догадывается о моих мыслях, и я жду, что она вот-вот не выдержит и сбросит свою маску. Но, к моему удивлению, мама держится. На всякий случай я спрашиваю:
— А хлебец с изюмом?
— Какой еще хлебец?
— Госпожа Рорив вошла с черного хода и положила хлебец с изюмом на столик в коридоре.
— Не видела я в коридоре никакого хлебца с изюмом. — И мама, совершенно ставя меня в тупик, бросает: — Твоя госпожа Рорив сошла с ума.
Приезд брата прерывает наш разговор, мама принимается раскладывать на блюде закуски.
— Гляди-ка! Ты уже встала?
Мы все жестоки по отношению к маме. Не надо бы изумляться, что она встала, что ценой невероятных усилий старается вновь включиться в повседневную жизнь.
— Лора, выйди со мной на минутку.
Оливье направляется В гостиную. Этого бы тоже не надо — секретничанья по углам, вполголоса, шепотом. Как при таком отношении она может почувствовать, что здесь она у себя дома? И как ей не думать, что она отчуждена от нас?
— Ну, что тебе?
— Я все узнал. Меня могут взять в армию в январе, когда начнется новый призыв, а так как я иду досрочно, то имею право выбирать род войск.
— Ты все так же стоишь на своем?
— Сейчас еще больше, чем когда-либо. — И, показав в сторону кухни, Оливье спросил: — Видела ее? Ты думаешь, я смогу жить в такой обстановке?
— Она вроде ничего.
— А по мне, лучше бы она не вставала. Только отцу ничего не говори. Я постараюсь раздобыть все бумаги и в последний момент попрошу его подписать.
— А если он откажется?
— Не откажется. После всего, что произошло, ему стыдно смотреть мне в глаза, и, когда меня не будет в доме, он будет чувствовать себя спокойней.
«С какой собакой?» — спросила мама, побледнев. А потом бросила: «Госпожа Рорив сошла с ума!»
Во время ужина две эти фразы не выходят у меня из головы. Отец, как всегда чопорный, делает вид, будто не замечает Оливье. Неужели их вражда не смягчится со временем, если уж нет надежды, что она совсем угаснет?
Мама сидит напротив меня и почти ничего не ест; я вижу, как ей хочется — просто душа горит! — налить второй стакан красного вина, но она не решается. И тогда я наливаю ей и себе; она бросает на меня удивленный взгляд, но благодарности в нем нет.
«Какая собака? Госпожа Рорив сошла с ума!»
— Простите, — бормочу я, выскакиваю из-за стола, бегу к себе в комнату и даю там волю душащим меня рыданиям.
Собака… Г-жа Рорив…
«Она мне сказала, что возвращается в Испанию».
Ах, как хочется оказаться рядом с профессором, все ему рассказать, спросить, что мне делать. Меня кидает то в жар, то в холод. Я лежу ничком, уткнувшись в подушку, и плачу, хотя сама не понимаю, почему чувствую себя такой несчастной.