— Да было дело, что б ему пусто, — сказал довольный Дыня, моргая воспаленными веками. — Пришел, значит, ко мне Гавриил, а чего — не пойму: то ли душу мою исповедать, то ли грехи отпускать. И прилип пуще смолы: «Господа бога чтил? Святым образам поклонялся?» — «А как же, отвечаю, с утра до вечера кланяюсь. Если чего делаю, к примеру, огород прорываю или дрова колю, так и бью поклоны. За день, брат, так накланяешься, что поясница трещит». Тогда он снова ко мне: «Говел, душу свою очищал?» — «Всю жизнь, говорю, говел. И в двадцатом году говел, и в тридцать третьем говел, и в проклятую купацию. Так что, говорю, иди к черту на кулички со своим говением, дай мне горсть махорки и что-нибудь на зуб». А он, понимаете, божий-божий человек, но пасть открыл. А я не люблю, когда на меня кричат. Я с детства запуганный. Он на меня «гав-гав», а я его цап за полу шинели. «Яшка, зову, неси автомат, мы с этим святым по-христиански поговорим». Тут он как задрал шинельку, как пустился наутек из села, точно молодой бычок, только пыль поднялась. Ух и верткий! — закончил Дыня под общий смех.
Но разговор разговором, а работа работой. Молодки кружились и кружились по кругу, правда не так быстро, как поначалу, зато без отдыха. Месиво густело так, что приходилось часто добавлять воды, хорошо и глубоко размешивать, чтоб исподу не осталась сухая глина. Кудымова невестка, худая как жердь, с бескровным, почерневшим лицом, молчаливая и кроткая, старалась не отставать от других, хотя ей было совсем не легко.
После одиночества, после всего случившегося она и тянулась к людям, и боялась любопытных глаз. Она ощущала на себе сочувственные (а ей казалось — осуждающие) взгляды и от этого еще больше терялась, и по коже у нее бегали мурашки.
Платок сползал, юбка перекашивалась, все шло не в лад, и Василина нервно подбирала одежду, не поднимала головы, только изредка, и то украдкой, поглядывала на дочь, что вертелась возле нее.
Надя подсыпала полову. Ветерок тучей подхватывал легкие ржаные остья, бросал их в лицо, и девочка смешно отдувалась, встряхивая коротенькими косичками.
«Странная какая-то», — думал Вовка, не сводя глаз с девчонки. Вот уже третий день у них, а не сказала ни одного слова. Таким был и Мишка, но тот, бедняга, глухой. А эта как будто и слышит и не слышит. Все жмется поближе к матери, прячет в подол ее юбки острое перепуганное личико. Словно боится людей, боится их разговора, шуток, смеха. И сейчас, опустив глаза, она неотлучно следует за матерью. Кажется, у нее одно желание: убежать от людей и забиться в темный угол.
«Запугали девчонку», — с горечью думает Вовка. Он уже собрался подойти к ней, чтобы заговорить. Да вот только не хватает смелости. А тут еще и Алешка Яценко. Вишь, как старается: следом за ней таскает мешок с половой, услужливо гнется, прямо в лицо ей лезет и о чем-то болтает, болтает. Ух заячья губа!.. Наденька отступает, отворачивается, а он трусит за ней.
— Алешка! — не выдержал Вовка. — Пойди заверни коз. В село пошли.
Алешку точно кнутом стегнули. Скривился, хлюпнул носом, но послушался своего вожака.
Вовка быстро схватил лопату и начал подгребать месиво с той стороны, где остановилась Надя. Сделал вид, что такой занятый, такой работяга, а сам бочком-бочком и к Наде, лихорадочно соображая: «Как бы начать разговор?» Снизу видны ему только босые ноги девчонки, как две соломинки, с исцарапанными коленями. И видно еще, как раздувается на ветру белое, выгоревшее платье.
Вот оно, легкое платьице, затрепетало и поплыло куда-то, удаляясь.
— Надя, — крикнул вдогонку Вовка, — ты в какой класс пойдешь?
Молчит. Не услышала, что ли? Только половой обсыпала Вовку.
— Я во второй пойду, — наступал пастушок. — Да беда: вспоминал, вспоминал, как пишется «же», и не вспомнил. Знаю, на жука похоже, а сколько тех лапок — не сложу вместе…
Надя встряхнула льняными косичками и впервые за все эти дни посмотрела на Вовку быстрым, растерянным взглядом.
«Какие глаза у нее! — смутился Вовка. — Большие-большие и голубые, как у нашей Галинки. Нет, не такие: у Галинки были веселые, круглые, живые глазенки. Посмотрит — ну точно бесенок. А у Нади… что-то старческое в лице. Может, какая болезнь ее мучит?»
Вовка снова взглянул на девчонку и удивился и вдруг не узнал ее: смотри — улыбнулась. Нет, не совсем чтоб улыбнулась, но чуть-чуть приоткрыла рот, и личико ее посветлело:
— А я буду учиться в четвертом классе, — сказала тихо, как будто гордясь: «Вот я какая большая!» — и одновременно стесняясь: «Это я с виду неказистая».
— В четвертом? Ого! — вскинул Вовка бровями. — А не забыла: пятью пять — двадцать пять?
— Меня мама учила. Сидим, бывало, в кладовке: холодно, страшно, и начинает она рассказывать или сказку об Иване-дурачке, или о батраке Тарасе, который работал на панов…
— И я, Надя, в четвертый! А что?.. Память у меня хорошая, все схватываю быстро. Знаешь, сколько песен от солдат узнал? Целый мешок! Всяких-всяких. И про сабантуй, и про Катюшу, и про гимнастерку… Послушай…
И Вовка запел жиденьким баском: