В гимназии перед экзаменом по истории мы с ней загадывали билеты, писали на бумажках номера и не глядя тянули. Талка вытащила 2. Решила себя перепроверить – снова двойка! А на следующий день ей попался билет с номером 22! Наши гадания! Как в них не верить?
Господи, сколько лет прошло!
Почему-то вспомнила, как мы побежали смотреть на свержение памятника Екатерине. Мы тогда тоже уцепились за веревку, что-то треснуло, статуя дрогнула и рухнула с пьедестала, прямо на ограду – и все утонуло в «ура!». Как же было хорошо на душе! Потом упряжка тяжеловозов потянула статую в 6-й участок – под арест, а навстречу уже шли знакомые гимназисты с повязками на рукавах «милиция». И мы тоже нацепили красные банты и накалывали всем прохожим красные банты на шубы, а Талка даже щеголяла с полицейской шашкой из разгромленного участка – отобрала ее у какого-то новоиспеченного милиционера!
А какое было всеобщее ликование, какие у всех просветленные лица – наша великая! Бескровная! Радовались бескровности, и при этом все говорили, что должна быть только одна показательная казнь – как во Французской революции, – нужно казнить царя, который должен своей кровью заплатить за кровь народа, и не просто повесить, а отрубить голову или посадить на кол. Сейчас кажется удивительным, что люди так спокойно об этом говорили.
А тогда, сразу после нашей ростовской бескровной, пришло письмо от Маши из Финляндии – вот вам и бескровная! Бориса арестовали, на всех кораблях начались убийства офицеров – особенно много убитых было на «Андрее Первозванном», на котором он служил. К Маше ворвалась пьяная компания, искали оружие. У нее был револьвер Бориса. Она успела его бросить в помойное ведро. Ничего не нашли, но перебили посуду и прихватили с собой золотые часы и портсигар, что лежали у Бориса на столе. Маша нашла своего мужа в морге вместе с другими офицерами, изуродованного, с выбитыми зубами.
Бедная моя Маша! Бедная Талочка! Бедные все наши девочки! Каждая ведь хлебнула.
И как хорошо, что все ужасы позади. И у тебя, горошинка, будет только все самое хорошее и ничего плохого. Все плохое уже было.
Хотела пойти гулять, но погода опять отвратительная. Холодный противный дождь и сильные порывы ветра.
Скверно спала. Голова болит целый день.
И еще переживаю, что вчера накричала на Осю. Он замучил своими заботами. Сказал всего-то: «Осторожно, здесь ступенька!» А я вдруг взорвалась: «Отстань, ради всего святого!» – «Бэллочка, милая, не волнуйся, я буду молчать! Я ни слова больше не скажу, только не скачи так по лестнице!»
Весь день было стыдно.
Какой он у нас с тобой чудесный, горошинка! И какая я вдруг становлюсь ни с того ни с сего невыносимая!
Вот устроилась в кровати с кружкой чая и пишу. Буду думать о чем-нибудь приятном. О Тале. Так хочется увидеться с моей Талочкой! Хоть одна родная душа! Утром написала ей длинное письмо и в конце спросила про мужа: любишь? Счастлива?
А теперь думаю сама о себе, а что бы я ей ответила: люблю? Счастлива?
Да. Да.
Началась тридцатая неделя. Устаю ужасно.
Ехала в метро и вдруг взглянула на свои ноги – Боже, чьи это ноги там? Уставшие, некрасивые, отечные. Только теперь поняла, что имел в виду Андерсен своей Русалочкой, сменившей рыбий хвост на женские ноги. Вот и я теперь будто ступаю по ножам и иголкам. Тяжело ходить.
В метро сегодня чуть не стало плохо. Парижское метро просто кошмарное. Белые кафли, как в ванной, и банный воздух. Совершенно нечем дышать. Выскочила на бульвар из распаренного нутра. Холод, ветер. Так и заболеть недолго.
Еле добрела до дома, разделась и легла. Отлежалась и стала рассматривать себя в зеркало.
Как я подурнела! Я так гордилась своей белой кожей! Что с ней происходит? Врач сказал, что это пройдет, что пигментация повышается у всех беременных. К черту всех! И пуп – все портящий пуп! Он почему-то стал высовываться наружу. Как будто мой живот кто-то накачивает, как мяч, через этот торчащий пуп.
Я стесняюсь своих изменений. Раньше всегда чувствовала в себе какую-то кошачью грациозность, а теперь кажется, что уже всю жизнь хожу, как пингвин. Так устала! Иногда кажется, я – неподъемное чудище! Скорей бы уже!
Иосиф, мой хороший, добрый Иосиф! Посадил на колени, прижал мою голову к своему плечу. Говорил, говорил… О моей внутренней красоте и особом свечении изнутри. Не верю, но стало легче.