Не прошло и двух месяцев, как я утвердился в своём мнении. На заснеженных и опустевших улицах Петербурга правил бал хмурый ноябрь, когда меня и ещё десяток таких же, как я, желторотых первокурсников, привели на первое практическое занятие в анатомическом театре. Я смотрел на юные лица сокурсников и видел, что им страшно. Они храбрились, натужно и громко смеялись, отпуская скабрёзные шуточки, часто курили, но все без исключения отчаянно трусили. Я тоже был не в лучшем положении, потому что не мог предугадать, как мой воспалённый разум воспримет зрелище препарированного трупа. Почему-то мне мерещился труп худого, замёрзшего в степи бездомного бродяги, с выпирающими сквозь неестественно жёлтую пергаментную кожу ключицами и торчащим из-под неопрятной бороды острым кадыком. Каково же было моё удивление, когда из ледника на каталке вывезли и поставили в середине круглой аудитории обнажённое тело молодой девушки. Формы её были пропорционально правильными, без каких-либо изъянов, мышцы лица были расслабленными, отчего выражение самого лица носило печать умиротворения. Несмотря на то, что волосы на голове были обриты для наглядности и удобства проведения трепанации черепа, мне она показалась красивой. Взгляд мой попеременно скользил с её лица на коричневые соски навеки затвердевшей девичьей груди, потом ниже, на выпирающую лобковую область, покрытую тёмно-русой растительностью, и обратно.
– Лизавета Кошкина, – заглядывая в свои записи, монотонно произнёс Модест Генрихович Брют, наш педагог и старейший профессор академии. – Девица семнадцати лет. Третьего дня угорела в бане. Смерть наступила в результате удушья, вызванного отёком лёгких. Обратите внимание на характерную для удушья синюшность лица, особенно губ.
В этот момент позади меня послышался какой-то шорох и звук падающего тела. Я обернулся и увидел, что Ванечка Моисеев – голубоглазый, похожий на херувимчика сын ярославского помещика, лишился чувств, и, закатив свои красивые глаза, рухнул на мраморный пол.
– Кажется, господа, мы лишились одного слушателя. – привычно прокомментировал обморок Модест Генрихович. – Студент, который при виде бездыханной телесной оболочки сам становиться бездыханным, не может продолжать обучение в нашем заведении. Кузьма, голубчик! – поманил Брют пальцем санитара. – Выведи господина студента на воздух и дай ему нюхательной соли, чтобы в себя пришёл.
Дюжий санитар сноровисто подхватил Ванечкино тело под мышки и потащил к выходу.
– Продолжим! – повысил голос профессор. – Необходимо произвести вскрытие тела, чтобы подтвердить или опровергнуть выдвинутое ранее предположение о причине смерти.
При этом профессор в подтверждении своих слов привычно пошлёпал ладонью по груди покойницы. – Есть желающие мне ассистировать? Нет? Хорошо господа, сегодня я сам всё сделаю, но на следующее занятие, если не отыщется доброволец, я в принудительном порядке назначу себе ассистента. А теперь, господа студиозы, смотрите и запоминайте….
Я не буду описывать всю процедуру вскрытия, которая по прошествии стольких лет меня не ужасает и не впечатляет, но в тот день я понял, что студенты, выдержавшие первое испытание, заплатили за победу над собой высокую цену. Я назвал это процессом нравственной дефлорации.
Даже сейчас, являясь Сборщиком Душ, и, по сути, наперсником Смерти, я продолжаю утверждать, что всё происходившее в анатомическом театре – противоестественно. Не может простой смертный без содрогания слышать хруст костей разрезаемой грудной клетки, не может любоваться обнажённым человеческим сердцем, извлечённым из распластанной грудины, и при этом спокойно вдыхать миазмы разлагающейся плоти. Именно там, в анатомическом театре, стоя над препарированным трупом, я пришёл к выводу, что люди по своей природе чрезвычайно жестоки и не заслуживают сострадания. Даже я, забирая помеченные Вечностью человеческие души, бываю более милосерден, чем простой смертный. В слепом стремлении познать непознанное, человек становиться крайне эгоистичным и даже жестоким. Воистину, наша академия являлась цитаделью безбожников. Наверное, поэтому, вернувшись после занятий домой, я достал из буфета графин с Шустовским коньяком, налил и одним махом опрокинул в себя большую рюмку изысканного напитка. После чего я снял с себя золотой нательный крестик, бросил в ящик комода, где хранил вместе с писчими принадлежностями всякую мелочь, и больше никогда не надевал.
В тот день я окончательно разорвал наш договор со Всевышним. Мне больше не нужно было молить Создателя о спасении своей души.