Михаил отправился в Ягодное в первых числах июля. Он специально выехал в воскресенье, чтобы не споткнуться о выходные, и одолел дорогу в семь часов, что считалось результатом средним. Ещё с Нового года, когда искал ложку, а может быть, с самого того момента, когда они с Людкой неожиданно встретились в отделе кадастровой палаты, образ её запечатлелся и всё более властно располагался в его душе. Однажды им овладело неистребимое желание позвонить ей. Во время встречи в Сараях они не обменялись телефонами, но номер можно было узнать. «Но зачем, – спрашивал он себя. – Для чего? В самом деле. Что я ей скажу? Как это всё будет странно, нелепо выглядеть». В памяти его она оставалась девочкой, подружкой детства, но вот он встретил женщину, и непредвиденным образом она взволновала его, и зов плоти, владевший им, угрожал осквернить самые чистые воспоминания жизни. "Мало ли женщин я знал? – старался унять он свою страсть этим вопросом, взывающим к разуму, но, дивясь себе, глядя на себя словно бы со стороны, всё-таки отправился к Марье Николаевне.
– Людмила-то не приезжала? – осторожно, между прочим, спросил он.
– Приедет, – заверила Марья Николаевна, ничего не почуяв. – Звонила она Тоне, сказала, что приедет. Она своих-то ребят отправила в Анапу, в детский лагерь. Двое у неё – мальчик старший и девочка ещё… А вот ты видишь, – добавила она, помолчав, – в социальной службе она работает. Как же это называется? Я и не знаю. – И, отчаявшись вспомнить точное название учреждения, вздохнула в досаде.
– Это в Рязани? – спросил Михаил, хотя уже прекрасно об этом знал.
– Там, там, – кивала головой Марья Николаевна и тут же мысль её перескакивала на другое. – По телевизору-то что говорят, – приговаривала она. – Америке нас хотят продать. Говорят, грузины эти всё устроили.
– Точно грузины, не армяне? – уточнил Михаил, придав своему голосу как можно больше равнодушия.
– Грузины, – уверенно сказала Марья Николаевна, ничуть не удивившись, что столичный житель не знает таких простых истин. – По телевизору сказали, они-то знают…
В роскошестве зелени, которой владел буйный ветер, в нежном дурмане цветущих полевых цветов, в терпком запахе трав, ничего не знавших о грузинах, такой разговор казался настолько неуместным, что напоминал комбайн на огороде.
Михаил слушал Марью Николаевну, и всё беспокойное бремя той смеси чувств и мыслей, владевшей им до приезда в деревню, к его радости отпадало как струпья. Здесь все политические московские страсти истаивали, точно туман: равнодушно шумела под ветром листва, лениво гребли куры, и жизнь, чуждая суеты, как будто противница самой мысли, именно текла в тех же пределах, в каких она свершала своё движение и сто, и двести, и триста лет назад, как текла Пара в поросших ольхой и осокорем берегах. Взгляд его умиротворённо блуждал в полях, поднимался к молочно-белому вспенившемуся облаку и снова возвращался к старому клёну, однобокая крона которого была похожа на это вспенившееся облако. Плотные листья побегов молодого тополя ударялись друг о друга, словно аплодировали ветру. Какая-то незнакомая женщина в красном платке, снисходительно прижав подбородок к шее, разговаривала с грязной белой козой, привязанной к столбику, но было далеко и слова её относил ветер. Пенились листья ракит, хотелось завалиться в траву и просто жить, бездумно скользить глазами за перемещениями солнечных пятен и ни о чем не заботиться, ведь всё в ней уже определено: время жить и время умирать, время сбрасывать листья и время возрождаться, и не было в этом мире, наполненном мягким шумом, места только двум вещам: страху и отчаянию, потому что не слышалось в этом пенном шуме ни роптания, ни обречённости.
"Какое мне дело до всего этого, – блаженно думал Михаил, – когда так прекрасна жизнь, вот она накатывает волна за волной".
Михаил лёг рано, но сон, потревоженный воспоминаниями, бродил вокруг да около.
Лёжа в темноте, он вспоминал своё студенчество, с каким чувством в половине второго ночи сходил он с пензенского поезда, пересекал лесозащитную посадку, за которой распахивались поля, гадая, что посеяно на них в этом году: гречиха, овёс или рожь. Одинокая ракита, затерявшаяся в поле, служила ему ориентиром, где-то за спиной внезапно возникал фиолетовый мазок месяца, душистые травы кружили голову и остывающая земля обдавала накопленным за день теплом. Он входил в тёмный двор, – берёзовая ветка, нависающая над тропинкой, касалась его лица, – снимал рюкзак и, прежде чем постучать в окно, некоторое время стоял, покорно подставляя комарам вспотевшую спину.