— Немцы? Они воюют по шоссейным дорогам. Лесная война идет по хуторам да болотным тропкам.
— Что ты сам делал?
Некогда развязывать узлы. Становитесь же наконец, люди, в две шеренги.
— Когда наступают и отступают — в этом еще есть какая-то логика. Но слепое сведение счетов…
Кто же ты все-таки, Рууди, ты, мой почти что сын?
Невольно гляжу в сторону батрацких хибар, всматриваюсь в вековые деревья парка, за которыми виднеются бывшие баронские хоромы, вслушиваюсь в ельник.
Все еще стоит спасительная темнота.
— Михкель Мююр говорил, что…
— Юули осталась не одна… — резко перебиваю я.
Могут же когда-нибудь вконец истощиться запасы жалости.
— Я выстрелил Оскару в спину. Может, это и не моя пуля убила его, — с пугающим безразличием произносит Рууди.
— Пойдем со мной, — предлагаю ему, когда после долгого молчания мои сомнения перекрылись доверием.
— Помнишь Сельму? Ее увезли.
— Никакой Сельмы я не знаю, — раздраженно отвечаю я.
— Поразительно! Совершенно непостижимо! Один момент — и вынесен приговор. Всего мгновение — и спущен курок. Момент — и… — Рууди опускается перед дверью погреба. Шарит в траве, наверное, ищет соломинку.
— Это был бандит.
Скорее в строй! В две шеренги. Оскар — бандит. Рууди…?
— Ах, тебе все ясно. А если бы я не видел этих большущих рук крестьянки, которые держали крохотного ребенка? Что тогда? Не знаю, может, я жалостливый, возможно. А может, я убил не Оскара? А собственное безразличие. Щелк — и все!
— Нет, ты не был безразличным, когда ходил убивать новоземельца, — я пытаюсь встряхнуть его элементарной логикой. Нет времени! Времени нет, чтобы разбирать непролазные завалы эмоций.
Я должна вышагивать к старому Нигулу, как лошадь в наглазниках. Когда идет война, каждый обязан точно знать, на чьей он стороне.
— И ты неправа, коль разговариваешь тут с такими, как я!
Опускаюсь на землю рядом с Рууди. Прислоняюсь головой к его плечу.
— Пойдем со мной! — повторяю требовательно.
— Ты не помнишь Сельму? — произносит Рууди так, будто поток его мысли снова уперся все в ту же плотину.
— Чего тебе далась эта Сельма? — говорю без всякого сочувствия и понимаю, что того беспокойного сна, который мне выдался в картофельном погребе, на кожухах, должно хватить на предстоящий день и, как знать, может, и на предстоящую ночь.
С этой минуты вообще неизвестно, на сколько тебе должно хватить последнего сна.
— Видишь ли, Сельма была в именье у господ кухаркой. Она-то и подавала Михкелю Мююру его прикухонный паек. Давным-давно, как-то на троицу, повязал себе Михкель на шею чистый платок и объявил, что пойдет к Сельме свататься. Захотелось мне подсмотреть, как это сватовство происходит, прокрался следом. Оскар увязался тоже.
Голос у Рууди ломается, будто у мальчишки в переходном возрасте. Понимаю без расспросов, что речь идет о том самом Оскаре.
— Накануне из лесу нанесли березок. Из Сельминого окошка в нос шибал сладковатый запах увядших листьев. Мы стояли с Оскаром в крапиве и прислушивались. Вначале разговор шел о том о сем, но стоило Михкелю под нервный смешок сделать Сельме предложение, как тут же вскинулись сто чертей. Сельма обозвала Михкеля нищим и хромым, как мол, он посмел подумать, что ей не найти себе настоящего мужика, неужели это она вынуждена будет пойти за такого, как Михкель!
Прижимаю ладони к гранитным глыбинам, которыми выложен картофельный погреб. С каким мастерством отец Тааниель расколол пополам эти камни. В общем-то, жить просто, если есть инструмент и сноровка.
— После было такое ощущение, будто меня протащили по крапиве. Оскар хихикал и раструбил это дело на всю деревню.
— И эту Сельму теперь увезли?
— …Сельма, отвергшая Михкеля, сейчас далеко; под кустом, по-волчьи, сковырнулся Оскар. Словно справедливость сочлась с унижением, и мы теперь можем радоваться, ибо отмщение сладостно и пьянит. Только что за чертовщина, голова у меня сейчас точно с похмелья. Какой-то кавардак, нет ни душевного покоя, ни стремления действовать. Женщина с большими руками и Михкель Мююр — за них я вроде бы вступился, хотя и со страшным опозданием. Ну почему люди столь высокой мерой карают друг друга?
— И бесповоротно, — поддакиваю я и с отвратительной отчетливостью вижу тот красный детский флажок на расщепленной палочке, которым было совершено глумление над политруком. — Нужно идти, — повторяю настойчиво.
Рууди качает головой, не знаю только, по какому поводу.
Как просто тесать камни — рука моя скользит по розоватому граниту, слюдяные прожилки на зоревом свету занимаются огнем.
Светает с пугающей быстротой. Будто какой нетерпеливый человек срывает у нас над головой черное покрывало, словно выносят из темноты для осмотра картину величиной с окружающий пейзаж. Видны заржавленные петли на двери картофельного погреба, стреноженная лошадь с белой отметиной, похрустывающая росной травой, и жердевый забор, на котором висят вымытые подойники, дожидающиеся утренней дойки, и плешивая тряпичная кукла, забытая ребятишками на притоптанной траве. Поет петух, но вместо привычного идиллического погромыхивания телеги откуда-то издалека доносится гул моторов.