Читаем Тропинка на Невском полностью

Вереница людей, проходивших по этим тропинкам, людей знакомых и не очень знакомых, потому что они часто стояли в очередях за хлебом, в одних и тех же очередях, или сидели в бомбоубежище вместе со мной, или просто жили по соседству, — вереница людей запомнилась мне, и если очень захотеть, то можно и теперь воскресить их облик в памяти, их облик и поступки, только их самих уже не воскресить…

Сколько погибло близких, родных, знакомых и яе очень знакомых, сколько? Сколько выжило в самые грозные дни холода и голода, но умерло сразу после войны? Но были и такие, которые вопреки всему выжили. Знала: у них ничего не было — ни особых запасов, ни посылок с фронта, но они выжили, как выжил наш нижний сосед…

Сосед

Это был человек угрюмый и даже неприятный, человек, который не ходил, а бродил. Он был стар и замкнут, как будто его совсем не касалось все, что происходило вокруг, он ничего не замечал. Голод, не голод — ему не было дела, он шел мимо, как ходил всегда, один-одинешенек, и казался нам всем неприятным, и тоска исходила от него — потому чурались его, он нес неприятность.

Даже боялись. Никто никогда не приходил к нему, никто никогда не разговаривал с там, и не знали, что у него в комнате, что он делает. Казалось, умри он — ничего не останется после него, кроме старого пальто, старых калош и заношенной шапки. У него не было детей, не было друзей, родных. Кто мыл ему окна, кто вытирал пыль — казалось, что никто, но окна не были грязными, хотя никто не видел, когда он мыл их, впрочем, никто в те годы и не заглядывал в его окна. Знали, что существует человек, а кто он, чем занят — никто не знал.

Когда все стали вдруг общительней, узнали друг друга в бомбоубежище, когда все вдруг переместились и жили в первых этажах, он не стал общительней, он не переместился — все так же, как и прежде, он поднимался к себе на пятый этаж, все так же медленно шел к себе и не останавливался на ступеньках, даже если нес воду или что-то такое в сумке. Он медленно и твердо шел к себе и не оглядывался по сторонам, не здоровался ни с кем.

Поверх его шапки появился шарф — в морозы, потом вместо ботинок — валенки, и в любую погоду, в самые страшные морозы он шел вниз утром и вверх вечером. Он шел — и казалось, его ногами было протоптано много тропинок — к воде и в Невскому, его ногами были примяты сугробы, и сквозь них непременно он уходил и приходил.

Постепенно его пальто обвисало на нем, постепенно он уходил в шапку все глубже — она будто проваливалась на уши, и он становился похожим на дятла, на тот странный рисунок, который остался у меня с детства в памяти: гоголевский Нос в шинели ходит по Невскому, один Нос, что торчит из шинели; теперь, в блокаду, этот Нос, торчащий из воротника, встречался мне постоянно, часто я видела все тот же Нос — правда, к нему, кроме пальто, прилагались ноги, стоявшие так нетвердо, так шатко, но тем не менее они могли нести пальто и Нос под шапкой. Страшное это видение не было комическим, не было оно и аллегорическим — оно было только печальным, но тот человек, неприятный и стоявший твердо, был все-таки комическим. Почему он ходил домой и из дома, когда все, уже все или жили на работе, или только дома, или у кого-то, кто мог приютить поблизости к работе? Что было у него дома? Вряд ли сохранились у него ценные вещи, да и то эти ценные вещи можно было унести, но он ходил, топил печь, он ходил в самые лютые морозы, в самые страшные морозы — и ни разу в жизни не опоздал, ни разу в жизни не свернул с пути, ходил и ходил.

Я вернулась из эвакуации, проходила по нашей улице — а первым увидела его.

Он нисколько не изменился, он все так же ходил в своем пальто и страшной шапке, он все так же был худ и угрюм, но когда я поровнялась с ним, он вдруг поздоровался со мной и даже улыбнулся: он — мне, все еще не очень взрослой, мне… Он меня узнал или спутал с мамой — я была в мамином пальто и маминой шляпе, но он даже церемонно поклонился и остановился.

— Я рад, — сказал он, — что вы живы. Я не думал, что вы живы.

— Я тоже рада, — запинаясь сказала я, и стало не очень понятно, чему я рада — тому, что он жив, или тому, что я осталась жива.

Я бы не запомнила этого человека, я бы не запомнила того, что он поздоровался со мной, но я пришла в одну лабораторию и там увидела портрет этого человека, я увидела его лицо — это был он, несомненно он, его портрет висел над столом сотрудницы — не слишком крупный портрет, не слишком важный портрет: такие портреты вешают упрямые дамы, которые назло всему начальству и всем на свете помнят и ценят людей, которых знали как лучших, самых лучших из всех сотрудников, хотя те не имели ученых степеней, наград, часто не имели даже трудов, но были, были и останутся тут висеть, пока упрямая сотрудница не умрет сама.

И она рассказала мне все об этом человеке: он сохранил для лаборатории коллекцию кактусов. Он укрывал их своими одеялами, он топил для них, он, казалось, сохранил их дыханием своим.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее