Банкир привез ей во Львов сто червонцев, но Мише долг свой она не отдала, а только сказала, чтобы он не подумал, что она забыла этот долг: она не отдает его оттого, что все равно, где лежат его деньги – у него ли в кармане или у нее в шкатулке. Бедному мальчику конфузно было попросить у тетки, в счет долга, хоть десять гульденов на маленькие свои расходы и на поощрение своей ученицы. Заметив его горе, Чальдини предложил ему перехватить несколько гульденов у него, Миша стал было отказываться, но Чальдини настоял, сказав, что такая безделица нимало не стеснит его даже в том невероятном случае, если тетка откажется заплатить за Мишу. Миша занял у доктора два червонца, и поощрения, прекратившиеся было, начались опять.
Анисья все больше и больше привязывалась к своему маленькому учителю, которого она очень полюбила еще в Квашнине и который в дороге одним своим присутствием избавлял ее от многих неприятных стычек с ее помещицей. Поощрения она всякий раз принимала с большой благодарностью, но ела их редко, не иначе как по настоятельному требованию учителя, а большей частью откладывала для него же, на черный день.
«Бог знает, – думала она, – может быть, для него, для моего голубчика, опять настанут черные дни, так хоть пряничками да орешками потешу его…»
Училась Анисья так хорошо, успехи ее в русском и французском языках были так быстры, что она в какие-нибудь десять – двенадцать дней научилась по складам читать по-русски и знала наизусть много французских, очень для нее нужных, находила она, фраз. Серафима Ивановна не могла надивиться ее старанию и успехам.
– Эка ты дура, Аниська, – говорила она, – целые дни сидишь за тетрадью! Очень нужно учиться тебе грамоте да знать по-французски! Будто ты не понимаешь, что все эти уроки только так, в шутку, для забавы молодого князя, а ты и рада лакомиться его пряниками да
Анисья молча не соглашалась со своей помещицей и находила, что, отправляясь, может быть надолго, в страну, где никто не говорит на ее языке, и выучась, хоть немножко, говорить на языке этой страны, она не так сильно будет тосковать если не по отечеству, то по своей Анюте, по которой она не переставала грустить с самого отъезда из Квашнина.
– А что, principello, – спросила она раз у Миши (ей очень нравилось слово principello, особенно примененное к Мише), – что, если б я в Квашнине попросила твоего дедушку, чтоб Анюта ехала с нами? Ведь он, пожалуй, велел бы боярышне взять ее?
– Конечно, велел бы. Напрасно ты мне, Анисья, не сказала; я бы сам попросил дедушку; с Анютой нам было бы веселее ехать; да, кстати, я бы, пожалуй, и ее поучил.
– Видишь ли, и захотелось мне попросить тебя, да и забоялась я. Думала, боярышня отказала, так, видно, не судьба, а может быть, говорю, даже и к лучшему, что она отказала: при Карле Федоровиче, при больничном-то докторе нашем, Анюта отдохнет, говорю, он человек добрый. А кабы я знала, что и здесь будет не очень дурно, то, может быть, и решилась бы я поклониться твоему дедушке.
– Хочешь, Анисьюшка, я попрошу тетю, чтоб она велела прислать Анюту в Париж? Она мне теперь, ты видишь, ни в чем не отказывает, и в этом не откажет…
– Отказать-то она не откажет, – отвечала Анисья, – пожалуй, даже обещает, а все-таки ничего не сделает, да еще мне же и достанется. Вот кабы дедушке твоему или родителю написать, так совсем другое бы дело; да и то
– Да, тете хочется купить баранью шубку, ей очень расхвалили ольмюцких барашков, да и отдохнуть хочется ей.
– Так вот, когда она поедет по лавкам, а мы сядем за урок, так и попросить бы доктора подсесть к нам. Он надоумит нас, что делать. Он сам знает, что Анюту очень надо бы полечить в теплом месте; уж больно не любит она зимы, а в Париже, говорят, зимы совсем не бывает, не то что у нас в Квашнине.
На следующее утро как условились, так и сделали. Напившись кофе, Миша принялся за урок Анисье, а Серафима Ивановна отправилась по магазинам, велев завезти себя сперва к банкиру Виланду, лучшему в Ольмюце, то есть имеющему наибольшее число корреспондентов за границей.
До Ольмюца Серафима Ивановна имела дела только с банкирами еврейского происхождения, обращавшими больше внимания на цифры верящих писем, чем на их редакцию; и в Бродах, и во Львове они удовольствовались тем, что взяли с Серафимы Ивановны квитанции в выданных ей деньгах и означили эту выдачу на ее верящем письме.
Виланд же был честный и аккуратный немец, довольно словоохотливый и очень дороживший составленной им себе репутацией самой изящной учтивости и вместе с тем аккуратности, доходящей до педантизма.
– Что вам угодно, милостивая государыня, – спросил он по-немецки, выходя из своего кабинета навстречу посетительнице, – чем могу служить вам?