Читаем Целую ваши руки полностью

Быстро упрятав постирушки, Кира размотала платок, сбросила пальто, вытащила ноги из глубоких валенок, и я увидел, какая она без верхней одежды, – совсем не худенькая и не слабая, как мне казалось, какой я ожидал ее увидеть, а крепенькая, ладная, с уже заметно обозначавшимися холмиками грудей. На ней была темно-коричневая куртка от лыжного костюма, купленного ей, вероятно, когда она была еще классе в пятом, шестом, а сейчас, как и пальто, тоже ставшая коротковатой и тесной. Черная суконная юбка была из чего-то перекроена, перешита, наверное – самой же Кирой. Толстые вязаные гетры – заштопаны на коленях разными нитками, одинаковых не нашлось.

Кира перехватила мой рассматривающий взгляд, и я почувствовал, что она смущается, стыдится изъянов в своей одежде.

Волосы у нее оказались темные, с прямой челкой на лбу, ровно подстриженные сзади, до половины закрывающие шею. Самая простая, детская стрижка, так ходили почти все девочки в нашей школе класса до восьмого, пока собственная внешность еще не очень их занимала и пока у них не начиналась пора всяких ухищрений – особых «журнальных» причесок, долговременных завивок «перманент» у специальных дамских парикмахеров.

– Снимай шинель, вешай сюда, – показала Кира на гвозди, криво вбитые в стену возле двери.

– Я, пожалуй, пойду…

– Что ты, а чай?! Это же пять минут всего…

Я разделся. Мне в самом деле хотелось чаю. Крепкого, темно-вишневого, с легким парком над краем обязательно тонкого стакана, с тремя или четырьмя кусками сахара. Такой чай любил мой отец. Он сам его заваривал в фарфоровом чайнике с китайскими драконами, приучал к нему и меня. Но я не понимал вкуса, удивлялся – что в нем хорошего, в таком чае, терпком, даже горьковатом, если недостаточно положить сахара; мне было безразлично, какой пить чай, я вообще мог его не пить совсем, не испытывая к нему никакой привычки, никакой в нем потребности. Теперь, когда я слышал «чай», приглашали к «чаю», я знал, что будет просто кипяток, чем-нибудь подкрашенный, в лучшем случае – остатками давнего варенья, сушеной морковью, с пареной свеклой вместо сахара или вообще без сладкого. Но воображение у меня разгоралось, мне виделся именно тот чай, какой готовил отец: не любя его тогда, теперь я почему-то всякий раз вожделенно жаждал именно такого чая, настолько, что на языке у меня возникали его восхитительная вяжущая крепость и незабывшийся аромат.

Поверх гимнастерки на мне была овчинная безрукавка, но, сняв и повесив шинель, я сразу же почувствовал, что в каморке Киры совсем прохладно. Побыть так с четверть часа – и застынешь до дрожи.

Кира тоже зябко повела плечами, коснулась ладонью зеркала печурки.

– Совсем остыла! А ведь утром я целую охапку дров сожгла. Выдувает, стены в один кирпич… Ничего, сейчас станет веселей…

Она выдвинула печную заслонку. Стало слышно, как в трубе свирепо воет ветер. Присев на корточки, Кира натолкала в топку газетной бумаги, щепок, положила несколько полешек, высушенных на плите. От лампового фитиля зажгла тонкую лучинку, перенесла огонь на бумагу в топке.

Пламя взялось неохотно. Труба не тянула. Топка наполнилась вязким дымом, который не знал, куда деваться. Серые его пряди потянулись из-под конфорок, поднимаясь над плитой.

– Как ветер из-за реки, от Вогрэса, так печка моя чуди́т… – сказала Кира огорченно.

Я стал ей помогать. Мы принялись усиленно дуть в топку, вместе и по очереди, махать перед ней руками. Пламя разгоралось, охватывало дрова, его языки утягивались в дымоход, казалось, тяга наладилась, печка сейчас загудит, запылает по-настоящему, но тут же пламя разом теряло силу и яркость, языки его опадали, высовывались из топки в комнату; едкий горячий дым ударял нам в лицо и глаза.

Мы промучились так минут двадцать. Было совершенно ясно, что старания наши бесполезны, печка нам не подчинится. Кира, однако, упорствовала, придавала заслонке дымохода разные положения, прикрывала и открывала дверцу топки, становилась на колени, дула изо всех сил в поддувало. Дыма в комнате набралось уже столько, что першило в горле и катились слезы.

– Брось ты ее к черту! – сказал я зло, когда мы уже едва видели друг друга, а свет лампы померк, тонул, как в молоке.

– А как же быть? – Кира была удручена, растерянна.

– А что ты раньше делала, когда нет тяги?

– Ничего. Мерзла, пока ветер не переменится.

– Придется, значит, мерзнуть и теперь.

– Но я так хотела, чтобы ты обогрелся. Чаю тебе сделать!

– Значит – не судьба!

Я засмеялся, уж очень расстроенный и смешной был у Киры вид – с размазанной сажей на лице, дорожками слез, неудержимо бегущих из покрасневших глаз.

Чадящие уголья пришлось выгрести из печки в ведро, и я вынес их на улицу, забросал снегом. Выходя, широко распахнул все двери, в них ударило снежным ветром и вмиг вынесло из комнаты весь дым. Когда мы захлопнули двери, в комнате стало даже звонко от уличного холода, и кружились, оседая на пол, мелкие легкие снежинки.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века