– Мама, конечно, в армии… – проговорила Кира спустя минуту, две, – как будто бы перед этим я выражал ей. свои сомнения, а она разъясняла мне то, что знала почти наверняка. – Когда война началась, она не раз говорила: не было бы тебя – пошла бы в армию, вместе с отцом. Она была очень волевая… Ведь она находилась там, возле самого фронта. Войска отступали, она, конечно, не выдержала, записалась бойцом. Она обязательно должна была так сделать. Ведь она «ворошиловский стрелок», девяносто восемь из ста выбивала, у нее все значки были: ГТО, ПВХО… Она даже на парашютистку хотела учиться… Разве не могло так быть?.. А может – они с отцом встретились и теперь в одной части… Если отец у партизан, радистом, она могла к нему попроситься, уговорить командиров, ведь есть же такие случаи, я читала в газетах… А мама и папа очень друг друга любили, они еще студентами поженились и всегда все делали вместе, неразлучно, занимались в кружках, ходили на лыжах, летом, в отпуск, брали палатку, уезжали на реку под Рамонь. И меня брали, даже когда я еще грудная была… А в сороковом году они оставили меня тете Клаве на целый месяц, уехали на Кавказ и с рюкзаками прошли по горам двести километров. Ты представляешь, вдвоем, и больше никого, только с картой и компасом… С ними такие приключения были, просто ужас… Я даже совершенно уверена, что они где-нибудь в одном отряде, наверное, даже награды у них есть. Папа мой был такой смелый, решительный, ничего не боялся. Он всегда говорил про Германию: если только они посмеют, нападут, мы им так дадим! Да мы от них и пуха не оставим!
В словах ее, интонации нарастала всё большая настойчивость, она как бы убеждала в одинаковой мере меня и себя. Я вспомнил, как она говорила при первой нашей встрече: почти то же самое и почти так же. Вероятно, эти слова, эти мысли она повторяла себе уже давно, изо дня в день: она сложила эти версии и упорно твердила их себе и всем, должно быть, даже стенам своей холодной каморки, чтобы не усомниться самой, чтобы черпать в этой вере силы и волю для жизни, своего одинокого сиротского существования. И еще это было как бы ее молитвой: чтоб непременно исполнилось так, как она думает, ждет…
Я не сразу смог поднять на нее взгляд, боясь себя выдать, что-нибудь разрушить в Кириной душе. Но страх мой был напрасен, ее глаза с большими темными зрачками от скудного света лампы и все равно синие смотрели прямо, светло и твердо, – ее вера была чистосердечной, ее не мог бы поколебать не только взгляд, несущий в себе сомнение, но даже, наверно, прямые слова.
Кира вдруг улыбнулась:
– Вот удивится мама! Прошлым летом я всего-навсего пионеркой была, семиклассницей. А теперь я ей свой диплом покажу, уже я мастер… У нас на фабрике на огороды записывают. Я тоже участок возьму. Без огорода ведь нельзя. Мне одной и двух соток хватило бы, а я возьму полный участок, шесть соток, чтоб и на маму… Папе еще воевать, как всем мужчинам, до полного конца, а маме теперь уже не обязательно, немцы отступают, женщины теперь могут и вернуться… Вот она вернется – а у меня огород. Мы с ней вскопаем, посадим. Я в колхозе всякому труду научилась, все умею – и лопатой, и вилами, на руках такие мозоли были… Я и одна могу огород посадить, знаю, как ухаживать, как полоть… Мама будет очень рада, что я огород взяла, ведь это – свои запасы на целый год, ничего нам уже не страшно… А как ты думаешь, может война уже этой весной кончиться? Я все сводки слушаю, столько уже городов отбито, и каждый раз еще какие-нибудь, новые… А иной раз диктор начнет, и голос у него такой, так и кажется, дух захватывает, сейчас скажет: граждане, товарищи, конец войне, мы победили!..
Глаза Киры озарились каким-то далеким светом, который виделся ей там, за той чертой.
– И будет совсем, совсем хорошо! – сказала она.
Улыбаясь, она зажмурилась на секунду, как жмурятся, закрывают глаза, когда уж слишком прекрасна, восхитительна открывшаяся картина.