Как всегда, Марина много работала, но больше, чем всегда, — по контрасту с Прагой, — уставала и раздражалась от быта и вечных его нескладиц и несуразностей; тосковала о твердой почве под ногами — после недавнего асфальта особенно тяготила грязь, в которую под дождями превращались деревенские тропки и дорожки. Один из отдаленных уголков очередной деревни, в который мы забрались, так и был прозван знакомыми: «эфроновские грязи». <…>
Как думается теперь, эмигрантское деревенское житье-бытье еще хранило в себе черты тогда недавнего для многих дачного дореволюционного обихода. Ходили друг к другу в гости: званые или — как снег на голову; справляли бесконечные именины; устраивали неторопливые совместные прогулки, пикники; любительские спектакли, вечеринки, детские праздники и литературные чтения [1; 243].
Николай Артемьевич Еленев:
Глубокая, сырая лощина с дачным поселком Вшеноры недалеко от Праги неприветлива. Даже в знойный день в ней нет радости. Низкорослый вереск, черника в смешанном лесу на высоких холмах сменяются папоротником у тихо булькающего ручья. Ему вторят высокие трепещущие ольхи. Вблизи незатейливые дачи, гостиница с кегельбаном, пропахнувшим пивом, жилища железнодорожников. Но со склона северного холма открывается вид на долину. В ней покой, мир, а над нею глубокая лазурь тверди небесной. Медленно течет среди полей река. Видны волны колеблемой ветром пшеницы. Дорога круто поднимается к занимаемому мною домику [1:264].
Вера Леонидовна Андреева:
Это было очень красивое место, вернее, небольшой дачный поселок, живописно растянувший свои аккуратные домики среди невысоких холмов. <…>
Во Вшенорах жило много интересных людей: Евгений Николаевич Чириков с многочисленной семьей, замечательный врач и пианист Альтшуллер, еще какие-то деятели литературы и искусства. При содействии моей матери — Анны Ильиничны Андреевой — организовывались даже некие музыкально-вокально-литературные четверги, где зять Чирикова играл на скрипке, Альтшуллер или моя мать на рояле, жених моей сестры играл на виолончели, а Марина Цветаева читала стихи [1; 362–363].
Марина Ивановна Цветаева.
Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом! — Уютно — [8:684].
Рождение Мура
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Марина вяжет шаль, хотя ничего еще не видно; при ее подтянутости — все еще незаметно. Она вяжет, переупрямливая свою неспособность к рукоделию. Вяжет, и свяжет, и не одну, вколдовываясь в тысячелетиями проверенную, творящую, успокоительную занятость женских рук, оправдывающую досуг мысли, возможность тайного, глухонемого диалога с незримым, но уже сущим. <…>
Восходит и сбывается то, о чем Марина писала Сереже в том, с Эренбургом из Москвы посланном письме: «Не горюйте о нашей Ирине. Вы ее совсем не знали, подумайте, что это Вам приснилось, не вините в бессердечье, я просто не хочу Вашей боли, — всю беру на себя! — У нас будет сын, я знаю, что это будет…»
Только потом, когда «тайное становится явным», она начинает об этом говорить вслух, к этому зримо готовиться, советоваться с врачами, собирать, по знакомым, «приданое» — вещи уже подрастающих детей. И в тетрадях появляются открытые записи. Вот одна из них — характерная и характерная: «…У Али восхитительная деликатность — называть моего будущего сына: «Ваш сын», а не — «мой брат», этим указывая его принадлежность, его — местоположение в жизни, обезоруживая, предвосхищая и предотвращая мою материнскую ревность…» [1; 246–247]
Григорий Исаакович Альтшуллер:
Марина переносила беременность нормально и в первый раз показалась доктору в декабре 1924 года. «Она посоветовала мне, — писала Цветаева после визита к врачу, — возможно больше стирать белья для укрепления мускулов живота». Еще ей предложили лечь в лечебницу «Государственная охрана матерей и младенцев». Но это напоминало ей о советских больницах, и она содрогалась при мысли о большой общей палате с тридцатью младенцами, чешских докторах и чешском языке, запрете курить, возможном затягивании пребывания там с девяти положенных дней до двадцати девяти. «Во что я обращусь? Подумать жутко» (письмо от 3 декабря 1924 г.).
Вскоре после этого, в один воскресный день, она пришла посоветоваться со мной и сказала: «Вы будете принимать моего ребенка».
Удивленный ее неожиданным заявлением, я попытался возразить ей, что этого делать не буду, что ничего об этом не знаю, но она, улыбаясь, тихо повторила: «Вы будете принимать моего ребенка», — не слушая ответ: «Нет, я не буду». На этом мы и расстались. <…>