31 октября 1925 года Марина Цветаева, девятимесячный Мур и двенадцатилетняя Аля (Ариадна) приехали в Париж. Их приютила Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова, крестная мать Мура. Черновы жили бедно в отдаленном рабочем квартале возле Биллет, напротив канала Урк, и из своих трех комнат одну отдали приехавшим. Ольга Елисеевна очень любила Марину Ивановну, ее дочери — молодые девушки Оля, Наташа и Адя — восхищались стихами Цветаевой, смотрели на нее вначале чуть ли не с обожанием, делились с гостями чем могли и старались устроить их как можно лучше. Но МИ особой благодарности к ним не испытывала и как будто не замечала их забот. В письмах называла Черновых «нашими хозяевами» (а ведь это были искренние друзья), жаловалась на тесноту, на шум убогих улиц, на невозможность сосредоточиться. Она увидала Париж фабричной окраины, и после мирной тишины ее деревенских жилищ в Чехословакии окружающая обстановка очень ее подавляла.
У Черновых ей удалось, однако, закончить свою самую длинную и, вероятно, самую значительную поэму «Крысолов» — и даже за настоящим письменным столом, его дала ей Ольга Чернова (впоследствии вышедшая замуж за Вадима, сына Леонида Андреева). Такая роскошь очень редко выпадала на долю МИ — только когда она у кого-нибудь гостила. В течение долгих лет письменным столом служил ей по преимуществу кухонный, она говорила с иронией «Он у меня и для телесной и для духовной пищи» [1; 326].
Марина Ивановна Цветаева.
Квартал, где мы живем, ужасен, — точно из бульварного романа «Лондонские трущобы». Гнилой канал, неба не видать из-за труб, сплошная копоть и сплошной грохот (грузовые автомобили). Гулять негде — ни кустика. Есть парк, но 40 мин<ут> ходьбы, в холод нельзя. Так и гуляем — вдоль гниющего канала [8; 343].
Марк Львович Слоним:
В конце 1925 года в Париж приехал муж МИ, Сергей Яковлевич Эфрон. Я видел их обоих в январе 1926 года, проездом в Гавр <…>.
МИ показалась мне несколько растерянной. Париж ей явно не нравился, но она бодрилась, говорила об устройстве своего публичного выступления и вскользь упомянула о работе над статьей «Поэт о критике». Сергей Яковлевич переживал свое очередное увлечение — он был погружен в евразийские дела и подготовку «Верст» [1:327].
Ариадна Сергеевна Эфрон.
За чисто внешней необихоженностью нашего быта стояла железная мамина дисциплина и организованность. Все были сыты, одеты, обуты — что маме стоило больших усилий, при почти полном отсутствии средств — ведь жилье стоило дорого, на «терм» уходила львиная доля средств — заработанных, «пожертвованных», взятых в долг. Ели — из мяса — только конину; на базаре брали только самую мелкую картошку, самое дешевое из остатков зелени и т. д. Яйца бывали только на Пасху; сливочное масло — только для папы и Мура. Сладкого не бывало вообще. Вещи были с чужого плеча, обувь — с чужих ног. За всю мою жизнь во Франции, за все годы у меня было два новых платья: первое мне сшили Наташа и Оля Черновы, в год нашего приезда, второе сшито подругой в 1937, в год моего возвращения в СССР, а было мне 24 года! Маме, правда, что-то перешивалось и иногда шилось — ей ведь приходилось выступать на вечерах, надо было «прилично выглядеть». Мама вставала рано; что бы ни было, как бы ни мешала жизнь —
Марина Ивановна Цветаева.
Мне живется очень плохо, нас в одну комнату набито четыре человека, и я совсем не могу писать. С горечью думаю о том, что у самого посредственного фельетониста, даже не перечитывающего — что писал, есть письменный стол и два часа тишины. У меня этого нет — ни минуты: вечно на людях, среди разговоров, неустанно отрываемая от тетради [8; 344].
Елена Александровна Извольская: