В зимник влетел, едва не перетоптав у коновязи кур. Спрыгнул с седла, чудом держится на ногах. Всю скаженную ночь не оставлял стремян — кружил косяк стригунов по затишкам, в балках. До дурноты хочется есть. А еще лучше — упасть в сено! Суток двое небось проспал бы беспробудно…
Обдав горячим дыханием, Ветер ткнулся в плечо. Прислонился к его голове, ласково потрепал челку.
— Не забыл… Расседлаю.
Дождевик повесил на коновязь. Брезент пропитался дождем, колом стоит, будто из жести. С тороков отцепил аркан. Седло тоже накинул на коновязь. Охаживая пучком сена взмыленную под потником спину коня, жалел, что спать завалится не скоро — не напоишь разгоряченного.
Из мазанки вылез дед Фома. Прикрываясь сухонькой ладонью, чихнул.
— Будь здрав, Борода.
Дед не отозвался. Лицо у него старушечье, безбровое и голощекое; вокруг рта пробились за всю длинную жизнь чахлые завитушки желтых волос. Борода — прозвище. Не иначе как в насмешку, в давние времена прозвище это приставил ему покойный пан. Овдовел Фома молодым, так с той поры — один. Весь свой век провел в степи, возле панских лошадей. Смолоду выезжал неуков, лечил; ныне доживал в сторожах.
Спиной чуял Борис колючий взгляд деда, силился не крикнуть. Яростно растирал дымящуюся под гривой шею.
— Ты, дед, накликал вчера солнушка, — шлепнул с досадой под ноги жгут. — Ну, чего пялишь бельмы свои?! Не, по-твоему.
Фома поднял жгут, оглядев, выпустил из рук. Облюбовал в яслях клок свежего сена; как баба шерсть, перещупал каждую былку. Скрутив, как-то мягко, словно банной мочалкой, опробовал на тыльной стороне руки.
Привалившись к коновязи, Борис склеивал цигарку. Грызла совесть — набросился цепным кобелем. Исподволь наблюдал. Не нажимал дуром, водил округло, по шерсти. В движении старческих рук столько ласки, доброты. Совсем по душе своенравному парню — дед не поучал, не тыкал мордой, как слепого котенка в черепок с молоком, а совершал свое каждодневное дело.
Управившись с конем, Фома разобрал седло. Потники выставил на солнце. Запахивая полы рваной шубейки, потянул валяные опорки по унавоженному двору к конюшням; не оборачиваясь, сказал:
— Ступай в хату, затерка уж поспела. Да Федора буди.
— Ветра напою… — буркнул Борис.
— Сам погодя свожу на Маныч.
В мазанке натоплено, пахнет заправой из сала и лука. На нарах, за печкой, разметался Федор Кру-тей. Он тоже вернулся из ночной, чуть пораньше. Не дождался дедовой затерки — свалился, в чем был, в бекеше, сапогах. Светлые мягкие волосы рассыпались по бледному лбу, рот полуоткрыт. Стаскивая ватник, Борис загляделся на светлобровое лицо со вздернутым носом.
На зимнике Федор недавно, с рождества. Вошел вот так под вечер в мазанку, стройный, вызывающе красивый в своей синей бекеше, яловых сапогах, папахе из черного курпея и объявил:
— Принимайте, господа, в артель. Федор Крутей… новый ваш табунщик.
Чалов, старшой, мелкорослый, кривоногий казачиш-ка, изъеденный оспой, почел за обиду:
— Вы, вашбродь, на смех не подымайте. Здеся, мо-гет, тоже люди…
— Чудаки, — Федор улыбнулся. — Да во мне благородного… Ты — Чалов? Вот бумажка от управляющего.
Беспомощно повертел Чалов в корявых пальцах сложенный вчетверо листок, передал Борису. Получив утвердительный кивок, развел руками:
— Звиняйте, котел у нас обчий. Нары тоже…
Вскоре Борис узнал: Федор единственный сын у матери, «незаконный», нагулянный ею в девках. Мать из манычских казачек, смолоду служила горничной в немецкой экономии. Прижила его с молодым хозяином, немцем. Отец не признал сына, не дал ему свое имя. Рос Федор в окружной станице Великокняжеской, учился в реальном училище…
Борис ухватил его за сапог.
— Эгей, Крутей! Хватит зоревать.
Свесил Федор с нар ноги, встряхнул тяжелой головой.
— Побудка? Смена?
— До котла вставай.
— Фу-ты! Как в яму провалился…
Закатив выше локтя рукава сатиновой рубахи, шумно плескался за печкой над деревянным ушатом. Утираясь рушником, жаловался:
— Ну и ночка… Воровская. На Бургусту-балку выезжать, к калмыкам за табунами.
— Конокрад… Своих-то не порастерял?
— А черт их знает! В таком аду…
Налил в деревянную чашку затерки. Усаживаясь, нетерпеливо вдыхал душистый запах толченого сала. Не утерпел, ухватил дымящееся варево.
— Сатана, горячая…
Борис растребушил торбу, вывалив на стол домашние витые преснушки.
— Грызи. Вчера Чалый был в хуторе, забегал до наших…
Жевал Федор, нахваливал:
— Мать пекла, слыхать сразу… Вкусные.
— Сховали мы мать… Один батька там бьется. Спасибо, сеструшка младшая домовничает.
Скорбное, вымученное появилось в обветренном лице Бориса. Колупая ногтем ложку, уставился в оконце.