В библиотеке же, я раздевал её и укладывал в кровать, а сам шел в другой зал, оборудованный мною под музей прошлой жизни. В зале этом было, за исключением одного лишь стола, помещенного в центре, совершенно пусто. На единственном предмете мебели была водружена голова Елены Викторовны, голова женщины, которая вне всякого сомнения была полным ничтожеством в сравнении с Лиличкой.
Позже я возвращался обратно и укладываясь на свой диван с благоговением смотрел на книги, меня окружающие. Я их даже и не думал читать, боясь чего-то не понять из них. И хоть они, книги, каким-то чудесным образом воздействовали на Лилю, я не мог простить им того, что они не остановили этого процесса обращения людей в туши. Они либо не смогли, что говорит о их бесполезности, либо не захотели, а значит и черт с ними. Гадкие книжки!
Я никогда не думал о Лиличке как о женщине, хоть и насиловал её иногда с досады на то, что она все не просыпается. И самым поразительным во всех этих актах надругательства над ней было то, что они как бы возвращали мне надежду, которую я с нетерпения терял. Когда я насиловал её мне казалось, что она оживает, отбивается от меня, кричит и плачет, она была живой, пробудившейся, но снова засыпавшей, после того как все заканчивалось. Лиличка была для меня более предметом, этакой вещью, которую я сберегал, наряжал в разные платьица, мыл и укладывал спать. Я должен был обеспечить пробуждение этого предмета, ускорить его, чтобы хоть как-то оправдать самого себя. Мерзость, окружающая меня, воцарилась так же и по моей вине. Мне уже не удастся спастись, но я хотя бы смогу умереть с чистой совестью услышав из уст Лилички простое “Спасибо”.
XVII
Время шло, но ничего не менялось, Лиличка спала, и я издевался над нею ежедневно, по нескольку раз на дню, что в общем-то нисколько не помогало ни мне, ни ей. Я совсем потерял надежду, перестал умывать свою подругу и совсем скоро она покрылась морщинистою коростой, отчего при своей худобе стала напоминать земляного червя не в пору вылезшего на поверхность и завяленного яркими и жаркими солнечными лучами. Мне и противно теперь стало хватать её за плечи до хруста и всем телом проталкивать её к жизни, в этом более не было никакого смысла, да и комедия эта изрядно мне надоела. Все теперь такие и никакого выхода нет.
В последнее время я заметил, что на тушах стали появляться, улыбкой разрезающие тела, пролежни, харкающие кровью и гноем. Я всегда обходил такие места и старался срезать для пищи части еще не тронутые. Поразительно было находится на вершине мира, считать себя самым…самым живым, слушать треск радиоволн, подтверждающих, что никого более нет, что все они тут, но уже не здесь, словно все границы запутались в узел, а независимые друг от друга территории, пластами одна ну другую легла, словно колода карт, которую я и держал в руке. Но мне от того не было ни радости, ни удовольствия, потому как не перед кем был эти права на мир защищать, он был моим и только моим. Владея им целиком, я оставался нищим, ибо не было на свете человека, способного заявить, что этот клочок земли принадлежит ему, все молчали, спали, изредка постанывая больными животными. Я бы уничтожил его, заявись он вдруг, вцепился бы в его горло, перегрыз бы все артерии, сожрал бы его бренное тело, но такого человека не было, и я оставался ни с чем, бесцельно разгуливая по пустым улицам и рассматривая остановившееся время на поломанных часах, висящих покошенными то тут, то там, то на Невском, то на Садовой. Времени не существовало, оно всегда было заключено в циферблате, но те теперь были битыми и покореженными, парализованными человеческой бездеятельностью, мне же оставалось лишь чувствовать, как мое и так уничтоженное праздностью тело день ото дня ветшает и стремится в землю, каждым движением зарываясь в почву все глубже и глубже.
Однажды, прогуливаясь ночью по библиотеке, в которой я по-прежнему оставался ночевать, разглядывая перед сном то голову Елены Викторовны, уже разлагающуюся, осыпающуюся вниз лоскутами сгнившей кожи и плоти, то изучая беспомощное тельце Лилички, я увидел руку, выпроставшуюся из лежащего на полу плашмя шкафа с книгами. Схватившись за неё и протиснувшись сквозь пласты мертвого времени и усилия тела, трещащего по швам от всякого движения, я извлек наружу изувеченное тело манекена с лицом моей подруги. Это был конец, в ту же ночь я покинул библиотеку, бросив ворохи горящей бумаги в груду книг, сваленных мною в центре одного из залов. Остановившись на Адмиралтейской и повернувшись к Васильевскому, увидел я как в глубине его пылает что-то. Никто и никогда не станет свидетелем моего позора, но быть может кто-то да увидит, как я освободился от заблуждения. Мне нравилось верить, что кто-то следит за мной, и пускай он даже насмехается, это не имело никакого значения.