Много лет спустя престарелый канцлер утверждал: «Моему совету государю Александру Николаевичу обязаны декабристы полным возвращением тех из них, которые оставались ещё в живых в 1856 году». Конечно, тут преувеличивается роль одного советника в таком деле — об амнистии говорили и писали многие и в России, и за границей, и при дворе; но Горчаков, на исходе пятого десятка вдруг сделавшийся одной из главных персон в государстве, конечно, знал не только внешнюю дипломатию, но и придворную. Слова о несчастных, старых, более не опасных людях были, вероятно, произнесены им вовремя. Разумеется, министр не мог притом не подумать о Кюхле, Жанно и не вспомнить длинный ряд поступков, которыми был вправе гордиться перед лицейскими: встреча с Пушкиным в 1825-м, попытка помочь Пущину 14 или 15 декабря, независимая служба, ответ Бенкендорфу…
26 августа 1856 года в Москве, на коронации нового царя, присутствовали, между прочим, брат декабриста и друг семьи Пущиных, прославленный генерал Николай Муравьёв-Карский, а также состоящий при нём крестник Пущина и сын декабриста — Михаил Волконский.
Вскоре Пущин запишет: «3 сентября был у нас курьер Миша, вестник нашего избавления. Он прискакал в семь дней из Москвы. Николай Николаевич человек с душой! Возвратясь с коронации, в слезах обнял его и говорит, скачи за отцом… Спасибо ему!»
Три четверти товарищей не дождались амнистии и остались в сибирской или кавказской земле. Немногие возвратились без права надолго задерживаться в столицах…
Но тень мою любя…
Это стихи 1825 года, написанные как бы от имени Андре Шенье, поэта, погибшего тридцатью годами раньше. Но уж таков Пушкин: не было ни одного из его героев, в которого бы не была вложена хоть частица его души, ума, страсти — «и сам заслушаюсь» — это ведь он, Пушкин, заслушается вместе с теми, кто его не забудет…
В декабре 1856 года больной и, как обычно, весёлый, бодрый Пущин вновь увидел Москву, из которой выехал 372 месяца назад.
Проходит ещё немного времени, Пущину разрешили ненадолго приехать в столицу. 8 января 1857 года он написал очень интересное письмо старому другу-декабристу Евгению Оболенскому:
«В Петербурге… 15 декабря мы в Казанском соборе без попа помолились и отправились к дому на Мойку. В тот же день лицейские друзья явились. Во главе всех Матюшкин и Данзас. Корф и Горчаков, как люди занятые, не могли часто видеться, но сошлись как старые друзья, хотя разными дорогами путешествовали в жизни… Все встречи отрадны и даже были те, которых не ожидал. Вообще не коснулись меня петербургские холода, на которые все жалуются. Время так было наполнено, что не было возможности взять перо».
В письме этом много смысла.
15 декабря 1856-го: миновал тридцать один год и один день после того 14 декабря. Кто это «мы», которые пришли в Казанский собор? Очевидно, Пущин с братом и, возможно, ещё кто-то из возвратившихся. Молитва старых людей в громадном соборе без попа, недалеко от того места, в тридцать первую годовщину события, изменившего их жизнь, но не переменившего Россию…
Пущин остановился в Петербурге, на Мойке, у родственников, но, разумеется, знал, что на этой же улице была последняя квартира Пушкина: «В Петербурге навещал меня, больного, Константин Данзас. Много говорил я о Пушкине с его секундантом. Он, между прочим, рассказал мне, что раз как-то, во время последней его болезни, приехала У. К. Глинка, сестра Кюхельбекера; но тогда ставили ему пиявки. Пушкин просил поблагодарить её за участие, извинился, что не может принять. Вскоре потом со вздохом проговорил: „Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского!“
Вот последний вздох Пушкина обо мне. Этот предсмертный голос друга дошёл до меня с лишком через 20 лет!..»
1857 год… Двадцать лет без Пушкина. Меж тем лицеисты почти ничего ещё о нём не записали, исключением были небольшие заметки Комовского и довольно злобные, необъективные строки Корфа: может быть, действительный тайный советник оттого и злился, что лучшее его время миновало?